В ту ночь, наконец оставшись одна в комнате, я избавилась от назойливого бурчания и спала так сладко, как мне ни разу не удавалось после аварии. Но лишь одну ночь. На рассвете тетушка Нинфа ворвалась в порт, атаковала корабль и потребовала вернуть ей племянницу. Фьямму эскортировали обратно. Впрочем, ее сопротивление было отчасти наигранным. Ночи, проведенной в вонючем кубрике в обществе одиннадцати дородных девиц-матросов, оказалось достаточно для осознания своей ошибки. Фьямма лила крокодиловы слезы, стараясь произвести впечатление на тетушку Нинфу, но в душе расцеловывала ее от счастья.
Тетушка и дядя были сыты по горло Фьяммиными фортелями. В тот же день, когда ее сняли с борта «Нептуна», дядя Бирилло воспользовался своими связями в Министерстве иностранных дел и в знак благодарности за прежние одолжения получил для Фьяммы место в канцелярии с хорошей зарплатой и отличными перспективами. У Фьяммы хватило ума не возражать, и через несколько лет она настолько поднялась по служебной лестнице, что стала большим начальником с собственным офисом, секретаршей и, естественно, отдельным туалетом. После того, как важные персоны заметили и оценили ее таланты, Фьямму было уже не остановить. Ее посвятили в секретные дела, многие детали которых были известны лишь ей, нескольким сотрудникам Службы безопасности и лично премьер-министру.
Но я слишком забегаю вперед. Тогда, осенью 1965 года, несмотря на сомнения Фьяммы по поводу избранной мною профессии, я все-таки вступила на эту стезю. Даже после того, как с моей головы сняли бинты, с шеи — воротник, а с ноги — гипс, я должна была каждый день приходить в больницу на обследование.
По понедельникам, средам и пятницам я ковыляла на костылях в отделение физиотерапии. Там садистка-терапевт по имени Друзилла Морелли мускулистыми руками что-то делала с моей травмированной шеей, и та покорно хрустела. Я чувствовала, как в основании черепа разливается какая-то жидкость, а я становлюсь вялой и одуревшей. Потом шея расслаблялась и отдавалась манипуляциям Друзиллы Морелли, а моя бедная искалеченная нога подвергалась пыткам льдом и жестоким деформациям, к которым явно не была приспособлена.
Вылечить мою душевную травму было еще труднее. Ночью я часами лежала без сна, слушая какофонию звуков, издаваемых Фьяммой. Во сне она производила больше шума, чем во время бодрствования. Поражало разнообразие звуков. Ворчание исполинского гиббона; храпение, схожее со стоном разламывающейся земной коры; сдавленные крики, страстный шепот, чавканье бурундука; фырканье, скуление, тихое ржание. Не знаю, каким из этих звуков я была обязана аварии, потому что раньше никто не спал с Фьяммой в одной комнате, но я склонна думать, что это было ее обычное поведение во сне, а трагедия не добавила ничего или почти ничего.
Моя бессонница усугублялась звуками неумолкающего города, круглосуточным движением на виа Грегорио, воем сирен, серенадами пьяных повес, скулением полоумных собак, выстрелами, фейерверками, клаксонами, криками, воплями и прочими безобразиями. В нашем родном районе, на тянущихся вдоль реки тихих улочках, никогда не было так шумно. Впрочем, и бессонницей я там не страдала.
Если мне удавалось уснуть, на меня тут же наваливались жуткие сны. Чаще всего мы снова сидели в машине и мчались с холма вниз прямо на старичка, окаменевшего посреди дороги. Я отчетливо слышала, как мамина прекрасная песня перерастает в крик ужаса, который подхватывали мы со старичком, соревнуясь, кто громче.
Прежде чем машина останавливалась, меня выводил из тяжкого забытья либо дядюшка Бирилло, один ус которого был подклеен пластырем, либо тетушка Нинфа с безразмерной, пахнувшей вербеной грудью, в которую я утыкалась носом. В тех случаях, когда мне особенно не везло, первой оказывалась синьора Пучилло. Тогда меня будили скрюченные артритом пальцы, и при тусклом свете из коридора мне являлась отнюдь не обнадеживающая реальность — лицо беззубой ведьмы в обрамлении колоссальных размеров чепца из ярко-зеленой марли. Несмотря на весь этот шум и гам, Фьямма продолжала похрапывать и посапывать во сне.
По вторникам и четвергам я посещала психиатрическое отделение, и доктор Бонкоддо вполуха слушал про мои проблемы. Вскоре я начала побаиваться, как бы ему не наскучили мои ночные кошмары. Я изо всех сил старалась разнообразить свои рассказы, но и тогда он проявлял к ним мало интереса.
Однажды в четверг, еще не начав вдаваться в заранее придуманные подробности своих страхов и желаний, я заметила, что доктор плачет. Я спросила, что его так расстроило, и тут словно прорвало гигантскую плотину. Необходимость изо дня в день вникать в чужие проблемы, вкупе с собственной неудавшейся личной жизнью, привела его к краю разума.