Он хотел ее остановить, но она уже зажгла несколько ламп. Яркий свет полоснул его по глазам. Г-жа Капицкая стояла перед ним и, покачивая головой, глядела на его мокрые брюки.
— Вот до чего доводит одиночество, — сказала она.
— Мне очень стыдно.
— О чем вы говорите? Все мы стареем. Никто не молодеет. Вы были в уборной?
Д-р Калишер ничего не ответил.
— Подождите минуточку. У меня до сих пор хранятся его вещи. Я как будто чувствовала, что они еще пригодятся.
Г-жа Капицкая вышла. Д-р Калишер опустился на краешек стула, подложив под себя носовой платок. Он сидел напряженный, мокрый, по-детски сконфуженный и беспомощный. И вместе с тем исполненный внутреннего покоя, который нисходит иногда на больных. Всю жизнь он боялся клиник, врачей и особенно бесстыжих медсестер, обращающихся со взрослыми мужчинами, как с младенцами. Все! Его тело отказывалось ему служить. «Мне конец, kaput!..» Он подвел краткий итог своего земного существования: «Философия? Какая философия? Чувственность? Чья чувственность?» Долгие годы он жонглировал многозначительными фразами, да так и не пришел ни к каким выводам. То, что произошло с ним и в нем, то, что случилось в Польше и в России, то, что творится на других планетах и в далеких галактиках, невозможно было свести ни к шопенгауэровской «слепой воле», ни к его, Калишера, «чувственности». Ничего не объясняли ни «субстанция» Спинозы, ни «монады» Лейбница, ни диалектика Гегеля, ни монизм Геккеля. Все они, как и г-жа Капицкая, просто играли словами. Лучше бы я вообще не публиковал свою писанину. Какой толк от всех этих бессмысленных гипотез? Они никому и ничему не помогают… Он поднял глаза на развешанные по стенам картины г-жи Капицкой. В безжалостном электрическом свете они казались неумелой детской мазней. С улицы до него долетали гудки автомобилей, крики мальчишек, грохот метро. Открылась дверь, и в гостиную вошла г-жа Капицкая со стопкой одежды: пиджак, брюки, рубашка, кальсоны. От вещей пахло пылью и шариками от моли.
— Вы были в спальне? — спросила его г-жа Капицкая.
— Что? Нет.
— Неля не материализовалась.
— Не материализовалась.
— Ну, переодевайтесь. Не буду вас смущать. — Она положила одежду на диван и участливо наклонилась к д-ру Капишеру. — Вы останетесь здесь, — сказала она. — Завтра я пошлю за вашими вещами.
— Нет. Это глупо.
— Я знала, что это случится, как только нас представили друг другу на Второй авеню.
— Как это? Впрочем, не важно.
— Они предупреждают меня обо всем заранее. Стоит мне взглянуть на человека, и я уже знаю, что с ним произойдет.
— Серьезно? Ну, и когда же я сыграю в ящик?
— Вам еще жить и жить. Вы нужны здесь. Вы должны завершить свою миссию.
— Моя миссия — примерно то же самое, что ваши призраки.
— Призраки существуют! Не будьте циником. Они наблюдают за нами, хранят нас, советуют, что делать. Наша, роль в Циклическом Возрождении Вселенной гораздо важнее, чем вам кажется.
Он хотел спросить: «Почему же тогда вам пришлось нанимать эту женщину?» — но промолчал. Г-жа Капицкая снова вышла. Д-р Калишер стянул с себя брюки, потом кальсоны, вытерся платком и замер — в пиджаке и без штанов — как какой-то свихнувшийся клоун. Затем он вступил в просторные и холодные, как саван, подштанники г-на Капицкого. И брюки, и подштанники были ему сильно велики. Д-ру Калишеру пришлось подворачивать штанины. Он задыхался, пыхтел и чуть ли не каждую секунду останавливался, чтобы перевести дух. Вдруг он вспомнил: вот так же точно много лет назад он переодевался в папины вещи, когда тот дремал после субботней трапезы: в белые брюки, талес с кисточками, лапсердак, меховую шапку. Теперь все, что осталось от отца, — это кучка пепла где-то в Польше, а он, Зорах, напяливает на себя костюм зубного врача.
Он посмотрелся в зеркало, даже высунул язык как мальчишка. Потом лег на диван. Снова зазвонил телефон и мгновенно умолк, — по-видимому, на этот раз г-жа Капицкая сняла трубку сразу. Д-р Калишер закрыл глаза и лежал, не двигаясь. Ему не на что было больше надеяться. Ему даже не о чем было больше думать.
Он задремал и очутился в кафетерии на Сорок Второй улице возле Публичной библиотеки. Он отщипывал кусочки от бисквитного печенья. Какой-то беженец объяснял ему, что для того, чтобы вывезти родных из Польши, их нужно переодеть в нацистскую форму. Потом на корабле их переправят на Северный полюс, Южный полюс и через Тихий океан. Специальные агенты будут обеспечивать их безопасность на Огненной Земле, в Гонолулу и Йокагаме. Каким-то непонятным образом это путешествие было связано с его, Зораха Калишера, философской системой не в старой, а в новой редакции, где чувственность и память нераздельны. На фоне проплывающих в сознании образов д-р Калишер задавался недоуменным вопросом: «Какого рода отношения могут быть между сексом, памятью и освобожденным эго? И какая трансформация ожидает эти отношения в Вечности? Все это казуистика, сплошная казуистика. Попытка оправдать собственную импотенцию. И потом, как я могу куда-то вывезти Нелю, если она уже погибла? Если только сама смерть не более чем эротическая амнезия». Он проснулся и увидел склонившуюся над ним г-жу Капицкую. Она принесла ему подушку.
— Как вы себя чувствуете?
— Неля ушла? — спросил он и сам поразился собственным словам. Должно быть, он еще не вполне проснулся.
Г-жа Капицкая моргнула. Ее двойной подбородок дернулся, темные глаза смотрели на него с материнским укором.
— Вы смеетесь? А зря. Смерти нет, нет! Мы не умираем, и наша любовь не умирает. Это чистая правда.
ЛЕКЦИЯ
Я получил приглашение прочитать лекцию в Монреале. Стояла зима, и меня предупредили, что температура там на десять градусов ниже, чем у нас в Нью-Йорке. В газетах писали, что из-за обильных снегопадов нарушено движение поездов и что несколько рыбацких деревень оказались буквально отрезаны от остального мира: продукты и лекарства приходится сбрасывать с самолета.
Я экипировался как на Северный полюс. Надел толстое зимнее пальто поверх двух свитеров, взял с собой запасной комплект теплого белья и бутылку коньяка на случай, если поезд застрянет посреди какой-нибудь снежной равнины. Во внутреннем кармане пальто лежал рукописный экземпляр моей лекции о идише и его потрясающей будущности.
Поначалу все шло довольно гладко. По своему обыкновению, я явился на вокзал за час до отхода поезда и поэтому не мог найти носильщика. Я принялся разглядывать тех, кто, подобно мне приехал сюда этим утром. Интересно, кто эти люди? Куда направляются и зачем?
Все мужчины были одеты гораздо легче меня — некоторые вообще расхаживали в демисезонных пальто. Женщины с яркими дорожными сумками и иллюстрированными журналами в руках щеголяли в норковых и бобровых шубках, нейлоновых чулках и модных шляпках — нарядные и элегантные. Они курили, болтали и то и дело заливались беззаботным смехом, который всегда потрясал меня до глубины души. Можно было подумать, что они не только никогда не задавались вечными вопросами, не только ни разу не сталкивались с такими несчастьями, как болезнь, смерть, война, нищета, предательство, но и с более мелкими неприятностями вроде опоздания на поезд, потери билета, пропажи багажа. Они флиртовали, как школьницы, демонстрируя свои кроваво-красные ноготки. На вокзале в тот день было неуютно и промозгло, но, похоже, никто, кроме меня, этого не замечал. А может, они и о Гитлере ничего не слышали? И о сталинском терроре? Да нет, наверное, слышали, но чужая боль — она и есть чужая…
От шерстяного белья у меня все зудело. Я вспотел, а временами меня начинал бить озноб. Кроме того, меня беспокоила моя лекция. С чего это я взял, что идиш ждет блестящее будущее? Откуда такой оптимизм? Разве идиш не гибнет прямо у меня на глазах?
Четкость работы американского железнодорожного ведомства и легкость посадки на поезд всегда представлялись мне чем-то вроде чуда. Я прекрасно помнил, как в Польше пассажиров-евреев не пускали в вагоны и мне приходилось всю дорогу висеть на подножке, уцепившись за поручни. Не забыл я и забастовок железнодорожников, когда поезда застревали в пути на много часов и в дикой давке невозможно было протиснуться к туалету.
А тут я сидел в мягком кресле у окна. В хорошо протопленном вагоне. Ни тебе тюков, ни гигантских треухов, ни овчинных тулупов, ни начальников, ни жандармов. Никто не жевал хлеб со свиным салом. Никто не пил водку из горлышка. Никто не поносил евреев, обзывая их предателями и изменниками. Никто вообще не говорил о политике. Едва поезд тронулся, в дверях нашего вагона возник огромный негр в белом фартуке и объявил ленч. Поезд не трясся, не дребезжал, а бесшумно скользил вдоль ледяного Гудзона. Мерцал морозный воздух, искрился снег. Птицы, оставшиеся зимовать в здешних краях, деловито кружили над замерзшей рекой.