— Мама, — перебила ее дочь, — у тебя еще будет время обо всем рассказать. Вспомни, который час.
Только теперь я повнимательнее пригляделся к дочери. Хотя и лицом, и фигурой она походила на подростка, ей, наверное, было уже под тридцать, а то и за тридцать. Небольшого роста, тоненькая, с желтоватыми волосами, собранными узлом на затылке. С веснушками на болезненно — бледном лице. У нее были желтые глаза, круглый лоб, крючковатый нос, узкие губы, вытянутый подбородок. Шея обвязана мужским шарфом. Она напомнила мне хасидского мальчика. У нее был провинциальный выговор, который я почти забыл за долгие годы в Америке. Она воскресила во мне воспоминания о ржаном хлебе, тмине, твороге и колодезной воде в ведрах, покачивающихся на деревянном коромысле на плечах водоноса.
— Спасибо за заботу, — сказал я, — но мне это как раз очень интересно.
— Просто когда мама начинает рассказывать о тех временах, она может неделю говорить, две…
— Ша, ша! Ты зря думаешь, что мать совсем выжила из ума. Да, там, конечно, нервы нам попортили здорово. Даже удивительно, что мы еще не до конца свихнулись. А ей, думаете, лучше было? Ее ведь тоже чуть не загнали в печь. Там, в Освенциме. Нас разлучили. Я была уверена, что ее уже нет, что она там же, где ее братья. Можете себе представить, что я пережила? Но после освобождения мы нашли друг друга. Чего им от нас было нужно, этим нелюдям? Мой муж был святой человек, переписчик. Сыновьям приходилось работать с утра до вечера, потому что, сами понимаете, от надписывания мезуз [1]не разбогатеешь. Муж постился чаще, чем ел. На его лице сияла Слава Божия. Моих сыновей убили эти звери…
— Мама, перестань, пожалуйста…
— Да-да, молчу. Скоро совсем замолчу. Но она права. Прежде всего, дорогой мой, мы должны позаботиться о вас. Наш председатель сказал мне название гостиницы, которую для вас забронировали, но дочь не слышала, а я забыла. Я все забываю. Просто наказание какое-то. Положу что-нибудь куда-то и не могу вспомнить куда. Целыми днями ищу потом… Дорогой мой писатель, может быть, вы переночуете у нас? Конечно, квартирка у нас не ахти. Холодная, обшарпанная. Но все-таки лучше, чем ничего. Можно, конечно, позвонить председателю, но мне боязно будить его среди ночи. Он, прости Господи, такой раздражительный. Все кричит, что мы не цивилизованные. Я ему говорю: «Зато немцы цивилизованные, вот и идите к ним…»
— Поедемте с нами. Все равно уже скоро утро, — сказала мне девушка. — Он должен был записать название гостиницы или уж сказать его не маме, а мне. Мама вечно все забывает. Надевает очки и кричит: «Где мои очки?» Не знаешь, то ли смеяться, то ли плакать. Позвольте я возьму ваш чемодан.
— Об этом не может быть и речи. Я сам. Он совсем не тяжелый.
— Вы, наверное, не привыкли таскать тяжести. А я там научилась. Если б вы видели, какие камни я там ворочала. Глазам бы своим не поверили. Я порой сама себе не верю. Иногда кажется, что это просто дурной сон…
— Нет-нет, вы не понесете мой чемодан, даже не думайте.
— Он настоящий джентльмен, хороший человек. Я сразу это поняла, как только прочла его книгу, — сказала мать. — Вы не поверите, но мы читали вас даже в лагерях, а когда, после войны, нам начали присылать книги, я как-то наткнулась на один ваш рассказ. Не помню, как он называется. Но когда я его прочла, у меня словно камень с души свалился. «Бинеле, — сказала я (мы тогда уже опять были вместе), — я нашла сокровище». Вот как я сказала.
— Спасибо. Большое вам спасибо.
— Это вы мне говорите спасибо? Это я вам должна сказать спасибо. Все беды из-за того, что люди глухи и слепы. Не видят даже тех, кто рядом. И поэтому мучают их. Мы живем среди слепых чудовищ… Бинеле, не позволяй этому прекрасному человеку нести чемодан…
— Да отдайте его мне. Пожалуйста!
Бинеле чуть ли не силой попыталась вырвать чемодан из моих рук. Но я не сдался.
Мы вышли на улицу, и сразу подъехало такси. Усадить в него пожилую женщину было непросто. Я до сих пор не понимаю, как ей удалось добраться до вокзала. Мне пришлось внести ее в салон на руках. К тому же она уронила палку, и мы с Бинеле долго искали ее в снегу. Таксист уже начал ворчать и чертыхаться на своем канадском французском. Наконец мы уселись и покатили по тускло освещенным улицам. Дорога была покрыта льдом и запорошена снегом. Хотя на шинах были цепи, машину все равно бросало из стороны в сторону и несколько раз занесло.
В конце концов мы въехали в квартал, напомнивший мне маленький польский городок: деревянные дома, узкая темная улочка. Женщина торопливо открыла кошелек, но я успел расплатиться прежде, чем она вынула деньги. Мать с дочерью накинулись на меня с попреками, и водитель раздраженным тоном велел нам побыстрее освободить машину. Мне снова пришлось на руках выносить женщину из такси. А потом рыться в снегу в поисках палки. После чего мы с Бинеле повели, а вернее сказать, потащили ее вверх по лестнице. Когда мы вошли в квартиру, на меня повеяло запахами, которых я не слышал Бог знает сколько лет. Пахло плесневелой картошкой, гниловатым репчатым луком, цикорием и еще чем-то смутно знакомым и не вполне определимым. Каким-то таинственным образом мать с дочерью умудрились перевезти через океан свой польский дом со всей его жалкой обстановкой.
Женщины зажгли керосиновую лампу, и я увидел рваные обои, некрашеный дощатый пол, паутину в каждом углу. Печь была холодной, из всех щелей дуло. На лавке стояли треснутые горшки, тарелки с щербатыми краями, чашки без ручек. Я даже заметил метлу на куче мусора. Ни один театральный режиссер, подумал я, не сумел бы так достоверно воссоздать атмосферу польской местечковой нищеты.
Бинеле начала извиняться:
— Ой, какой беспорядок! Ай-яй-яй! Мы так торопились на вокзал, что даже не успели вымыть посуду. А вообще-то какой толк здесь убираться, в этой халупе? Хозяйку ничего не волнует, кроме квартплаты. Не дай Бог заплатить ей на день позже — она вам в глотку вцепится. Но, конечно, по сравнению с тамошними условиями — это дворец. — И Бинеле рассмеялась, показав редкие зубы с золотыми коронками, поставленными, наверное, еще по ту сторону океана.
Мне постелили на раскладушке в маленькой комнатке с зарешеченными окнами. Бинеле укрыла меня двумя одеялами, а сверху положила мое пальто. Но все равно в доме было почти так же холодно, как на улице. Я лежал и никак не мог согреться.
Вдруг я вспомнил о своей лекции. Где она? Была во внутреннем кармане пальто. Не решаясь сесть из страха обрушить полусломанную раскладушку, я сунул руку в карман. Рукописи не было. Я поискал в пиджаке, висевшем рядом на спинке стула, — нет. В чемодане ее быть не могло: я открывал чемодан только один раз — чтобы достать коньяк. Я думал, что придется открывать его еще — для таможенного досмотра. Но таможенник махнул мне рукой, давая понять, что этого не требуется.
Наверное, я ее потерял. Но где? По словам приютивших меня женщин, лекцию перенесли на завтра. Но что, собственно, я буду читать? Оставалась последняя надежда: рукопись могла упасть на пол, когда Бинеле укрывала меня пальто. Стараясь не шуметь, я пошарил ладонью по полу, но раскладушка скрипела от малейшего движения. Мне даже показалось, что она начинает скрипеть заранее, стоит только подумать о том, чтобы изменить позу. Неодушевленные вещи на самом деле не такие уж неодушевленные.
Мать и дочь не спали. Из-за стены до меня долетало их невнятное бормотание. Похоже, они о чем-то спорили. Интересно, о чем?
Пропажа рукописи, подумал я, событие фрейдистское. Мне не нравилось то, что я написал. Тон, который я взял, вышел каким-то слишком напыщенным. И все-таки о чем же я буду завтра говорить? Уж не постигнет ли меня судьба того докладчика, который начал свое сообщение фразой: «Перец был очень своеобразным человеком» — и больше не мог выдавить из себя ни единого слова?
Если бы мне хотя бы удалось поспать! Ведь предыдущую ночь я тоже не спал. Бывает, что перед выступлением я не сплю по нескольку ночей кряду. По правде говоря, потеря рукописи была настоящей катастрофой. Я закрывал глаза, но они тут же сами собой открывались. Меня что-то укусило. Но когда я попробовал почесаться, раскладушка застонала, словно какой-нибудь несчастный от очередного приступа боли.
Я замер. Сна ни в одном глазу. Где-то зашуршала мышь, и вдруг раздался невообразимый грохот, словно какой-то огромный зверь клыками и когтями выламывал доски в полу. Ни одна мышь в мире не могла бы поднять такой шум. Ужасное чудовище пыталось разнести дом в щепки.
1
Мезуза — сверток пергамента с текстом из Торы; помещается в небольшой футляр и прибивается к косяку двери каждого еврейского дома.