Священник кончал мессу, когда к нему привели пленных. То было в диком ущелье Аричулегийских гор. Обломок скалы, из-под которого торчал огромный корявый ствол фигового дерева, образовал некое подобие алтаря, покрытого вместо скатерти карлистским знаменем, обшитым серебряной бахромой. Два выщербленных алькаразаса заменяли сосуды для святых даров, и когда причетник Мигель, который прислуживал во время мессы, поднимался для того, чтобы отложить в сторону евангелие, было слышно, как в его походной сумке звякают патроны. Кругом с ружьями за плечами выстроились в молчании солдаты Карлоса, склонив на белый берет одно колено. Раскаленное солнце, пасхальное солнце Наварры, заливало своими ослепительными лучами этот гулкий, наполненный зноем уголок ущелья, где лишь изредка пролетавший серый дрозд нарушал монотонное бормотание священника и причетника. Немного повыше, на зубчатой вершине скалы, неподвижные силуэты часовых вырисовывались на фоне неба.
Странное зрелище являл этот священник — военачальник, совершающий богослужение в кругу своих солдат! И как явственно отразилось на лице кабесильи[1] его двойственное бытие! Взгляд фанатика, суровые черты лица, еще резче оттененные смуглым цветом кожи, обветрившейся в походе, облик аскета, но без той бледности, что свойственна монастырским затворникам, маленькие, сверкающие черные глаза, лоб с огромными вздувшимися венами, которые как будто веревками связывали его мысли, где таилось неистребимое упрямство. Всякий раз, когда он оборачивался к присутствующим, простирая руки и произнося: «Dominus vobiscum»[2], из‑под его епитрахили показывалась военная форма, а рукоятка пистолета и ручка каталонского ножа заставляли слегка приподниматься его смятый стихарь.
«Что он сделает с нами?» — в ужасе думали пленные, и, в ожидании конца мессы, они вспоминали все злодеяния кабесильи, о которых так много рассказывали, злодеяния, создавшие ему особую известность в карлистской армии.
Каким‑то чудом в это утро святой отец был в благодушном настроении. Месса под открытым небом, вчерашняя военная удача, радостное ощущение пасхального дня, еще доступное этому странному священнику, — все это накладывало на его лицо отпечаток веселого благодушия. Как только богослужение закончилось и причетник стал укладывать сосуды со святыми дарами в большой ящик, который обыкновенно возили на спине мула в арьергарде отряда, священник подошел к пленным. Их было двенадцать республиканских карабинеров, изнемогавших после целого дня боя и после тревожной ночи, проведенной на соломе в овчарне, куда их заперли после сражения. Пожелтевшие от страха, истощенные голодом, жаждой и усталостью, они жались друг к другу, как овцы на дворе бойни. Одежда с приставшими к ней клочьями сена, снаряжение, перекрученное и сбившееся набок, пыль, покрывавшая солдат с ног до головы, — все это усугубляло жалкий вид побежденных, у которых упадок духа проявляется в физическом изнеможении. С минуту кабесилья смотрел на них, торжествующе усмехаясь. Он без всякого раздражения разглядывал бледных, оборванных и униженных солдат Республики, оказавшихся теперь среди упитанных и прекрасно снаряженных солдат Карлоса, среди этих горцев — наваррцев и басков, смуглых и сухих, как сладкие стручки.
— Viva Dios[3], дети мои! — добродушно промолвил он. — Республика, видно, очень уж плохо кормит своих защитников. Да вы тощи, как пиренейские волки, что спускаются со снежных вершин к воротам освещенных домов и обнюхивают тухлое мясо… У нас с солдатами, которые служат правому делу, обращаются иначе. Хотите это испытать, hermanos[4]? Скиньте ваши гнусные картузы и наденьте белые береты… Клянусь днем этой святой пасхи, что всем, кто прокричит: «Да здравствует король!», будет сохранена жизнь, а вдобавок будет выдана еда наравне с остальными моими солдатами.
Не успел еще добрый пастырь закончить свою речь, как в воздух полетели шапки, а крики: «Да здравствует король Карлос!», «Да здравствует кабесилья!» — огласили горы. Бедняги! Они так боялись смерти! И было так соблазнительно ощущать тут, совсем рядом, запах нежного, розовеющего при ярком свете мяса, которое жарилось на бивуачном огне в укрытии скал! Вероятно, никто еще так радостно не приветствовал претендента на испанский престол…
— Дать им поесть, да поскорее, — сказал, смеясь, священник. — Когда волки так громко воют, значит они здорово проголодались.
Карабинеры удалились. Лишь один из них, самый юный, продолжал стоять перед начальником с видом гордым и решительным, который так не вязался с его детскими чертами лица, с едва пробивающимся светлым пушком на щеках. Его непомерно большая шинель морщинила на спине и на руках, из закатанных рукавов торчали тощие кисти рук, и все это делало мальчика еще более худым и юным. В его узких блестящих глазах — глазах араба, оживленных испанским огнем, отражалось лихорадочное возбуждение. Кабесилью смутил этот неподвижный пламенный взгляд.