Она, конечно, всегда поступала по-своему, но на первом этапе ей необходимо было формальное одобрение, точнее говоря, соучастие.
– Как тебе наша причесочка?.. Как тебе эта помада, м-м-м?.. Какая у нас талия, а? С ума сойти можно!
Это «с ума сойти можно» она выразительно проговаривала в своей обычной манере – чуть гнусавя, передразнивая кого-то, очень похожего на себя, кто ей самой ужасно надоел. Притом прическа (Раймонда, где твои, как вороново крыло?..) напоминала белесый ершик для мытья бутылок из-под кефира, губы были густо намазаны чем-то цианозно-сиреневым, в блестках, а веки еле подымались под тяжестью толстого-толстого слоя гуталина.
– Куда ты так намалевалась? Тебе не идет! Вульгарно!
– Где намалевалась?.. – (Глядя в зеркальце.) – Так это ж чуть-чуть. Незаметно.
Но наиболее частым и, кстати, самым емким ответом Раймонды было: «А, плевать». У тебя же комбинация торчит из-под юбки! – А, плевать. – У тебя же отекли руки! – А, плевать. – Он же тебя выпишет с твоей жилплощади! – А, плевать.
И все-таки присутствовало в тех вечерах, когда она приходила ко мне, что-то несказанно отрадное для меня, милое, пребывающее в сохранности за пределами слов, над ними, вне них.
Мне всегда хотелось иметь сестру.
Мы шептались бы вечерами в нашей девичьей с белыми занавесками, вертелись бы у зеркала, меняясь обновами, наряжали бы друг друга на бал, а еще – валялись бы с книгой на широкой тахте, и наши родители, заглядываясь на нас, улыбаясь нам, гордясь нами, звали бы нас пить чай. Мы были бы две невесты, две красавицы, мы любовались бы друг другом, любили бы другую – в себе, себя – в другой, другую, лучшую себя бы любили – и общих наших родителей. У нас были бы замечательные секреты. Родители баловали бы нас. Мы были бы милосердны.
Ничего этого у меня не было.
Но, когда приходила Раймонда, мне на мгновенья открывалось иное знание, я даже вдыхала запах пасхального кулича, слабых духов, чистого белья – в той нашей девичьей с белыми занавесками – и во всей полноте мгновенно проживала смежную с нашей жизнь, где обе мы жили, живем и будем жить всегда – баловницы, любимицы общих родителей.
А в этой жизни я боялась увидеть ее тело. Я не видела его с детства и успела забыть. Перед тем как ей первый раз надо было раздеться на ночь, я заранее представляла себе эти изношенные грешные лядвеи со свежими знаками бурного блуда, эти худые, синюшные, как у алкоголичек, лядвеи в синяках, царапинах, в сетке прожилок цвета марганцовки, в грубо лезущих за границы треугольника толстых черных волосьях. Но тело Раймонды оказалось белое, чистое и, как ни странно, исполненное стыдливых девических линий, а ноги – сверху донизу были нормальной привлекательности, заметно отечные лишь у щиколоток (у нее сильно пошаливало сердце).
К своему телу Раймонда относилась двойственно. С одной стороны, как объект и субъект страсти, то бишь сосуд греховный, оно ее вполне устраивало, и она считала – видимо, справедливо, – что такие надо поискать. Но во всем остальном это был тяжкий обременительный придаток, который она хотела бы не знать.
Придаток между тем требовал все больше внимания. У него открылась сердечная астма, он кашлял и даже кровохаркал («А, плевать: сосудик лопнул». – «Ты принимала мочегонные?» – «А, плевать»), но оказалось, что если все-таки периодически засыпать в него пригоршни разноцветных пилюль, то несколько часиков можно о его пробоинах напрочь забыть и жить нормальной, полноценной жизнью. «Ну, выпила – кстати, совсем немного, марочного, – ну так что? Я же потом мочегонкой все до капельки вывела».
Про капельку и про марочное она, конечно, загибала – диапазон у нее был на самом деле куда шире, – а про мочегонное, похоже, говорила правду. Короче, во всех остальных случаях, помимо священного акта любви, Раймонда относилась к футляру, в котором случайно разместилась ее веселая душа, не то чтобы наплевательски, а скорее механистично (сюда долила, отсюда вылила) и, может быть, была права.
Несколько раз, бренча желтенькими драже валерьянки, приходил Рыбный. Но дело зашло слишком далеко. Глеб был разведен, с Раймондой инициативен и даже настойчив. Все это настолько не походило на правду жизни, что Гертруда Борисовна вмиг сочла его крупным аферистом. Профессор (с верхней площадки) рассказывал ей, что один так записался, прописался, развелся и отсудил себе. Этого сколько хочешь, это у нас на каждом шагу! А бывает, что записываются с матерью, а живут с ее дочерью! Сколько угодно! Можете мне верить!! Тем не менее, в глубине души Гертруда Борисовна была довольна. Глеб имел целый ряд новых достоинств по сравнению с прежним мужем Раймонды, потому что был новым. Ну ладно, посмотрим.