В один прекрасный день — дело было в 1943 году — написали мы с Вильсоном статью, вызвавшую жуткий политический скандал, едва не приведший к закрытию нашей газеты. Мы предложили восстановить дипломатические отношения с Советским Союзом, резонно спрашивая, зачем, если мы, можно сказать, сидим в одном окопе и вместе воюем с фашистами, зачем надо продолжать прежнюю политику, по-страусиному пряча голову в песок и не замечая новой реальности? Как можно считать русских врагами, если они наши союзники? Как можно не признавать существование соратника?
Тем не менее все так и было — сохранялось нерушимое табу на упоминание СССР, цензура беспощадно вымарывала все, что относилось к государству рабочих и крестьян. В верхних эшелонах власти хватало самых настоящих, отъявленных фашистов, которые не позволяли не то что требовать восстановления дипломатических отношений с Империей Зла, но даже и думать об этом. Они, хоть и не высказывали своих чаяний вслух, очень надеялись на Гитлера. Статья произвела эффект разорвавшейся бомбы, и неприятности нам грозили серьезнейшие: дело пахло судом и лишением лицензии. Выручил могущественный полковник Франклин: он, правда, и понятия не имел о нашей статье и в глаза ее не видел до публикации, но взял всю ответственность на себя и заявил: «Это я ее заказал». Власти побоялись связываться с ним — он был слишком крупной и влиятельной фигурой.
Итак, дни наши были посвящены войне, борьбе, политике, а ночи — безудержному веселью. За полночь, вывалившись из редакции, отправлялись мы пить, играть, танцевать танго, играть в рулетку и в карты или же к девкам. Предводительствовал нами Вильсон, вертопрах и сумасброд, истая богема, ни в чем не знавший меры и удержу. Завершался вечер в публичном доме, где мы ужинали, обильно орошая угощение кашасой[90] и пивом — виски в ту пору было еще как-то не в ходу. Вильсон был гулякой таким неисправимым, распутником таким закоренелым, что на следующий же день после женитьбы Мирабо Сампайо, по старой привычке зашел за ним: «Пора, Мирабо, пошли, Мирабо, девочки нас заждались». Ну, тут он получил от Нормы гневную отповедь:
— Отныне и впредь для Мирабо существует только одна женщина — это я! А шлюх своих себе забери!
Да, много их было, соотечественниц и иностранок — привлеченные рассказами о королевской щедрости сына полковника Франклина, они слетались к нам из Буэнос-Айреса и Ла-Платы, из Монтевидео и Пунта-дель-Эсте, они выступали в кабаре, они по-крупному играли в казино, они учили нас новым позам и вариациям — какие страсти кипели, какие драмы разыгрывались! Вильсон, домогаясь одной своей капризной избранницы, размахивал револьвером. Он пользовался репутацией человека кровожадного, хотя на самом деле был кроток, как голубь. Махать-то он махал, но на курок не нажал бы ни за что, он и стрелять-то не умел.
Разумеется, общались мы не только с профессионалками, но и с многочисленными любительницами. У Вильсона, не подверженного предрассудкам, был целый выводок более или менее троюродных кузин, порядочных барышень не слишком строгих правил, пламенных сторонниц союзных держав, не пропускавших ни одной сводки Би-би-си и страстно даривших разнообразные ласки нам, литераторам, демократам и антифашистам, отважным борцам за правое, за святое дело. У кузин были подруги и одноклассницы, одна другой привлекательней. Им далеко, конечно, было до отточенной техники аргентинских и уругвайских «девочек» — парагвайка почему-то была только одна, полуиндеанка из племени гуарани, и за нее не просчитавшись можно было отдать десяток родовитых сеньорит, — но они брали свежестью и искренностью чувств.
…Помню одну — страшновата лицом, но сложена была замечательно: она уже служила в каком-то государственном учреждении, была обручена и хранила девственность для будущего мужа, а потому предоставляла для утех только свой зад. Причем любила устроиться у окна, откуда виднелось здание банка, где служил счетоводом тот, кому в приданое предназначалось ревниво оберегаемое сокровище, облокачивалась на подоконник и в самый проникновенный, извините за сомнительный каламбур, миг начинала в экстазе вопить, обращаясь к жениху: «Ты видишь, рогоносец? Видишь, что со мной делают?!» Черт, вылетело из головы, как ее звали. Может, Вильсон еще помнит?
Так мы и жили в ту пору — храбро отстаивали право человека на свободу и демократию, и происходило это словно бы само собой, героями себя не чувствовали, важностью не надувались, а если становились в позу, то лишь так, как это описано чуть выше. Мы развлекались, мы веселились со всем жаром и пылом молодости. Вильсон, Джованни, Мирабо — три мушкетера, и я четвертый, и ей-богу, мы не уступали героям Дюма ни дерзостью, ни изобретательностью, ни любовью к приключениям.
Я приходил в редакцию к одиннадцати утра разметить макет номера. Вильсон появлялся лишь после обеда, как истинный сибарит поднимался он с ложа поздно. И потому я был несказанно удивлен, застав его утром в редакции, он ждал меня и пребывал в сильном волнении. Он увел меня в кабинет, где обычно полковник решал, сколько чего посадить, сколько вырубить, сколько вагонов растительного воска отгрузить туда, сколько сюда, а порою давал и более деликатные поручения своим присным, после чего человека, где-то перешедшего дорогу полковнику или наступившему ему на любимую мозоль, утром находили с перерезанной глоткой. Свидетельствую, впрочем, что такие бессудные расправы происходили редко и, насколько мог я тогда разобраться, все были заслужены. Исполнителем полковничьих приговоров был тихий, тощий, беззубый сертанец, живший тут же, в конторе и умевший бить так, что следов не оставалось.
Так вот, Вильсон прикрыл дверь, закурил — хотя еще предыдущая сигарета дымилась в пепельнице — и сказал:
— У меня к тебе просьба, огромная просьба. Ты ведь сегодня обедаешь у моих?
Действительно, по вторникам я обедал у родителей Вильсона — у полковника Франклина и доны Софии. Хозяйничала за столом их племянница, дочь покойной сестры полковника, взятая им на воспитание. Иногда к нам присоединялся и кто-нибудь из четверых сыновей. Семейные это были трапезы, а не деловые обеды — никаких дел не было у нас с полковником, который почему-то питал ко мне сильное уважение, такое сильное, что, от всей души презирая компартию, членом коей я являлся, называл меня не иначе как «русистом», чтобы ненароком не обидеть позорным в его устах обозначением. Человек, как видите, был внимательный и деликатный.
И крупный — и ростом, и положением: огромная власть была у него в руках, и земли с сахарными заводами и кофейными плантациями немереное количество, и сотни наемников-жагунсо под началом. Свои полковничьи звезды он заслужил в боях с «Колонной Престеса», которую неумолимо преследовал, пока мятежники не перешли боливийскую границу. Тем не менее он не позволял, чтобы в его присутствии дурно говорили о Луисе Карлосе. С марксистом он воевал, человека и военачальника глубоко уважал. Да, полковник был личностью из ряда вон выходящей, но при всем своем могуществе и силе рядом с супругой был кроток как агнец. Познакомились они, когда он был бедным арендатором, темным и неграмотным, а она учила детишек в начальной школе. Читать и писать она его выучила уже после того, как вышла за него замуж.
— Обедаю. Сегодня же вторник, — отвечал я. — А ты не придешь? Твои родители сетуют, что ты в последнее время глаз не кажешь.
— Я ни в коем случае не приду. Сегодня ты будешь представлять мои интересы.
И тут наконец он все объяснил. Он и Анита, племянница и воспитанница его родителей, уже давно любят друг друга и хотели бы пожениться, но Вильсон не решается заговорить об этом с полковником, тот слишком серьезно относится к своим опекунским обязанностям: желает ей счастья и хочет, чтобы она вышла замуж за человека основательного, серьезного, обеспеченного, с безупречной репутацией, способного дать Аните то, чего она достойна… Сей набор достоинств не имел к моему другу ни малейшего отношения, и он это знает. Боясь отцовского гнева, а еще пуще — отказа, он желает прибегнуть к моему посредничеству, посылает меня ходатаем: полковник меня уважает и мне доверяет, может, мне удастся убедить его? Что ж, я принимаю на себя эту миссию. На то и существуют друзья, чтобы развязывать всякого рода узлы.