Выбрать главу

— Они еще не уехали, доктор, — так почтительно обращается он ко мне. — Я… видите ли… просто хотел справиться, остается ли в силе наш договор… Ну, счет за номер… Две девушки и молодой человек.

— Молодой человек?

— Ну, он вроде как бы жених…

— Значит, я вам должен за два номера?

— Нет, доктор, они поселились все вместе… Заказывали мало, в основном кока-колу, в жизни своей не видывал, чтобы люди пили столько кока-колы…

Тут взяла трубку моя так называемая племянница:

— Мы прижились как-то, нам понравилось, и время так незаметно пролетело… Но завтра решили отправляться. Сядем в автобус до Рио.

Потом они пришли попрощаться — «племянница», подружка и молодой человек. Он принес мне в подарок свою первую книжку — коллега, оказывается, конкурент.

«Прочти, — сказал я Зелии. — у этого малого есть талант. Он — немножко полоумный, но с годами это пройдет». Его зовут Рамиро де Матос, и я, как всегда, оказался прав — он стал профессором университета и, без сомнения, виднейшим специалистом по литературе стран Африки. А в ту пору, когда я заплатил за любовь втроем и цистерну кока-колы, он подписывался «Рамиран» и был глашатаем сексуальной революции, чей опьяняющий призыв любить, а не воевать преобразил мир.

Вена, 1991

Журналисты, «освещающие» заседание Международного ПЕН-клуба, попросили меня высказаться по поводу истории с Салманом Рушди. И я не в силах сдержать негодование. Я читал его роман — в переводе на французский он называется «Дети полуночи», — читал маленькую книжку о Никарагуа, проникнутую чувством солидарности с борющимся народом. Но где же наша солидарность с собратом по перу, с коллегой, которому грозит смерть?

Мне кажется чудовищным, невероятным и недопустимым, что в конце ХХ столетия писатель, приговоренный к смертной казни шиитской инквизицией с благословения иранских властей, вынужден скрываться и прятаться в каких-то потайных убежищах, что он изгнан из общества и должен находиться под защитой и охраной полиции. Я уверен, что мировое сообщество литераторов, ученых, деятелей искусства оказалось не на высоте, не выразило протест с той решительностью, которой требует сложившаяся ситуация.

Ни один из нас, писателей, не может оставаться безучастным к этому яростному и широкому наступлению на право творить, на свободу мыслить и выражать свои мысли. Тот, кто не протестует, кто не требует отвести топор палача, занесенный над головой Рушди, тот не исполняет своего прямого долга. Опасность грозит свободе творчества, под угрозой — само существование литературы.

Баия, 1991

Начинающий писатель входит в мой кабинет, держа под мышкой рукопись. Я работаю, я занят, но что мне остается, как не принять его? И я беру рукопись и обещаю прочесть ее, высказать свое мнение, рекомендовать издателю, написать предисловие. Да, я обещаю все это и, что хуже всего, обещание исполняю. И каждый день повторяется одно и то же — и у меня не остается ни времени, ни вдохновения на собственные писания. И в бешенстве я призываю пред свои светлые очи Эунисе. Она работает у нас, в Рио-Вермельо, уже лет двадцать, в доме нашем она поседела и из секретарши превратилась в приятельницу.

Как и мой отец, в гневе я тихо разговаривать не умею — пугаю людей своим ором, Зелия до сих пор все никак не привыкнет, но тут делаю над собой усилие и жалобно спрашиваю, понизив голос:

— Разве я не просил тебя всем говорить, что меня нет дома? А? Она улыбается мне кротко, как ангел:

— Такой милый юноша… у меня духу не хватило захлопнуть дверь у него перед носом… — Увидев же, что я впадаю в настоящую ярость, признается: — Я врать не умею, слова с языка не идут.

И в двери, охраняемые ею, кто только не проходит — газетный репортер, целая команда телевизионщиков, экономический советник, малый, торгующий на углу всякой дрянью, орда девиц, явившихся попросить автограф — добро бы, у меня! Нет, они явились к Доривалу Каймми, перепутали, видишь ли, им все едино: что я, что, скажем, Данте Алигьери! — «мать святого», борец за чистоту окружающей среды, начинающий поэт-маргинал, выводок туристов. По словам поэта, «всем вольный вход, все гости дорогие!» В отчаянии я прибегаю к угрозам:

— Если я не буду писать, денег не заработаю, чем тогда прикажешь платить тебе жалованье? Придется тебя уволить.

— Да увольняйте на здоровье, да только я не уйду. И платить мне не надо. Раздается стук в дверь. Эунисе бежит отворять.

Баия, 1971

Вместе с Гугой — простите, с его превосходительством ректором Федерального Баиянского университета Луисом Карлосом Маседо — я отправляюсь к губернатору штата. Речь пойдет об издании фундаментального альбома акварелей Карибе. В университетской казне, естественно, ни гроша. Гуга предложил было поклянчить денег у банкиров. Нет, ответил я, сперва пойдем к Тониньо, нашему губернатору, он смертельно обидится, если мы начнем искать спонсоров, не обратившись к нему. Я его знаю как облупленного, с той поры, когда он был мальчишкой.

Я его не только знаю, я его люблю, а когда я человека люблю, то принимаю его целиком, со всеми достоинствами и недостатками, пороками и добродетелями. И в его деятельности политика и администратора мне милей всего две особенности — во-первых, он истый, природный баиянец, баиянец до потрохов, до мозга костей. А во-вторых, привлекает меня его живой и искренний интерес к культуре, которой не раз и не два оказывал он бескорыстную помощь. Это лишь два из многочисленных его достоинств, а о недостатках и без меня есть кому рассказать, ведь у него куча врагов и недоброжелатей, и дня не проходит, чтобы не появлялось на газетных страницах обвинений в его адрес: он и реакционер, и самодур, и совладелец телекомпании «Глобо». В этих обвинениях много яду, много злобы и очень мало правды.

…И вот мы у него и выкладываем, с чем пришли. Замечательному художнику Карибе исполняется семьдесят лет, и тридцать из них он воссоздает на своих полотнах и рисунках Баию, ее народ, ее жизнь, ее тайну, завезенную к нам пять веков назад в трюмах невольничьих кораблей. Черные африканские рабы крестились и стали добрыми католиками, не расставшись при этом со своими богами-ориша. И вот все это есть в альбоме акварелей. Непременно надо его издать. В кассе Федерального университета — хоть шаром покати. Мы с Эрберто Саллесом, директором Национального института книги, даем миллион. Этого мало. Вот мы и собрались обратиться за помощью к банкирам…

— Я субсидирую издание, — прерывает мой монолог губернатор, ни на единый миг не перестающий быть политиком, который из всего на свете извлечет доход. — Организуем торжественную презентацию здесь, во дворце, пригласим сенаторов, депутатов…

Тут уж я перебиваю его:

— Презентацию? Во дворце? Для Карибе? Мы устроим праздник на площади Пелоуриньо, праздник для всего баиянского народа.

Мудрый Антонио соглашается, признает мою правоту: «Народ важнее, чем политики».

И, конечно, ни в каком другом месте, кроме площади Пелоуриньо, историческом центре Баии, где стояли когда-то колодки и высился позорный столб, не могло бы собраться пятнадцать тысяч человек, которые пожелали отпраздновать юбилей своего земляка, родившегося, правда, в Аргентине, но истинное свое отечество обретшего у нас. Телевизионщики взяли у меня интервью, и я сказал, что все это многолюдное торжество устроено не в честь политика, или банкира, или миллионера-промышленника, или латифундиста, или генерала, или кардинала — нет, танцами и песнями здесь отмечают день рождения художника. О, как это много — быть всего лишь художником! Народ любит художников.

Главной, почетнейшей гостьей была «мать святого», жрица с террейро в Гантоисе — Матушка Менининья. Когда я решил пригласить ее, и врачи, и родня, и служки — все пожимали плечами, разводили руками: она уж давно никуда не выходит, вряд ли здоровье ей позволит… Матушка некоторое время молча слушала нашу беседу и вдруг сказала: