Кара за прелюбодеяние соответствовала и тяжести вины, и — главное — высокому положению того, перед кем Фаворитка провинилась, кому наставляла рога: ее сначала отдали придворным, и на сцене началась форменная вакханалия, потом — солдатам, а уж под конец так и не насытившийся местью Император повелел случить несчастную с жеребцами дворцовых конюшен. Как видите, воображение мое разыгралось всерьез, чему весьма способствовало полное отсутствие декораций: условность — великая вещь!
Николас Гильен, человек недоверчивый, тут вдруг поверил тому несусветному вздору, который я так вдохновенно нес. И только удивлялся все больше и больше. Роса, внимательно слушала и негромко восклицала время от времени: «Да что ты?! Ну да?! Ой! Матерь Божья!» Зелия едва сдерживала смех. И так продолжалось несколько часов кряду, ибо пекинская опера идет очень долго, и надо обладать китайским терпением, чтобы высидеть действо до конца.
Я и сейчас помню одну сцену. Фаворитку, только что разоблачившую предательство первого министра и приказавшую схватить его, вносят на воображаемых носилках, после чего она утомленно растягивается на подушках. В моей эротической трактовке утомление ее объяснялось тем, что ее пропустили через целый батальон солдат императорской гвардии. Оттого она и пребывает в таком изнеможении. «Бедняжка…» — прошептала жалостливая Роса. «Какой ужас!» — воскликнул Николас. Кульминация же настала в феерической сцене с конями — опять же условными и полувоображаемыми, так что можно было приписать им любое непотребство, чем я не преминул воспользоваться.
…Спустя несколько дней нас четверых принимали в Союзе писателей, где была устроена встреча с виднейшими деятелями литературы и искусства и с идеологическими руководителями. Я рассказывал о Бразилии, Гильен — про Кубу, читал стихи, все шло прекрасно и учтиво, в духе пролетарской солидарности, хозяева и гости не скупились на похвалы друг другу. Под конец китайские товарищи попросили нас со всей откровенностью высказаться о том, что нам понравилось в молодой народной республике — дело было в феврале 1952-го, а Мао взял власть в конце 1949-го — и главное, — о том, что не понравилось: со стороны виднее — указав на недостатки, мы поможем их устранить.
Николас, по наивности приняв эту просьбу всерьез, обратился к хозяевам за разъяснениями. Он, дескать, не понимает, зачем на сцене государственного театра ставят оперы вроде той, что мы видели? С какой целью это делается? Главный идеолог в ответ сказал, что да, имеют место в сюжете пережитки феодализма, далекие от нашей действительности — борьба Императора за абсолютную власть, любовные сцены… — но что же делать, если народ не может пока обойтись без этого традиционного, классического и популярного вида искусства? Пока еще не написано новых опер, воспевающих строительство социализма, приходится ставить эту феодальную старину…
— Да никакая это не старина, а самая настоящая порнография! — брякнул в ответ ему Гильен. — Ведь подобную непристойность в американском ночном клубе постеснялись бы поставить!
— Я вас не понимаю, — только и сказал на это товарищ из ЦК.
Тут наконец меня прорвало. Я захохотал так, что затряслись стены Союза писателей. Николас метнул в меня испепеляющий взгляд, но от возмущения и негодования не смог подобрать нужные слова, чтобы высказать мне все, что полагается. Он молча уставился на меня, я продолжал хохотать. Засмеялась и Зелия. Роса поняла, в чем дело, и присоединилась — звонко и раскатисто, как принято только на Антильских островах. И тут случилось уж совсем непредвиденное — захохотал сам Гильен, а он любит и умеет это делать, как мало кто. «Ну, Жоржи, — еле выговорил он между приступами. — Чтоб я еще раз тебе поверил!»
Благовоспитанные китайцы ни о чем не стали нас спрашивать. Роса потребовала, чтобы Зелия рассказала ей истинное содержание оперы, во всех подробностях поведала о войнах, которые вел Император, и о его любви к Фаворитке, верной, преданной и непорочно-чистой.
Париж, 1949
Я был чрезвычайно удивлен, услышав, как в зале Плейель, где проходил Всемирный конгресс в защиту мира, писатель Мигель Отеро Сильва, ярый патриот своей Венесуэлы, сообщая, в каком отеле и номере сможет найти его юная активистка французской компартии Мари… э-э… Мари де Банльё,[112] которой он явно успел вскружить голову, называет себя аргентинцем, жителем Буэнос-Айреса. Мигель — чрезвычайно привлекательный сорокалетний мужчина, истинный мачо, но при этом еще — с замечательно подвешенным языком, и легкий испанский акцент придает ему еще больше шарма.
Поэт и романист, политик и коммунистический лидер, сенатор, миллионер, регулярно выставляющий на скачки и бега лошадей из собственных конюшен, владелец крупнейшей в Каракасе газеты «Эль Насьональ»… Какого же дьявола столь славному сыну венесуэльского народа скрывать свою принадлежность к нему?
— Давно ли, Мигель, ты взял аргентинское подданство?
— Я всегда так поступаю за границей. Стоит мне лишь сесть в самолет или подняться на борт парохода, я становлюсь аргентинцем. Это очень предусмотрительный шаг, всегда стоит подстраховаться. Советую воспользоваться.
— Да от чего страховаться-то?
— С аргентинца взятки гладки — твоя истинная отчизна и твои соотечественники избавлены от ответственности за глупости, которые ляпнешь ненароком, за нелепости, за промахи, неловкости, ошибки, за всякого рода faux pas[113] и за все прочее, особенно за все прочее, — последние слова он словно выделил курсивом, явно влагая в них особый смысл.
— Это ты о чем?
— О чем? Все о том же. Вот, скажем, зазвал ты к себе какую-нибудь красотку, вроде той, что сейчас тут беседовала со мной… А если в момент истины оказался не на высоте или вовсе несостоятелен — всякое бывает, — твое фиаско не уронит престижа отчизны, твое бессилие запишут на счет Аргентины.
— С чего это главный волокита и первый любовник Карибского бассейна заговорил о бессилии?
— От этого не застрахован никто. Но позор падет на голову портеньо,[114] — сказал он и замурлыкал «Как люблю я мой Буэнос-Айрес!»
Случай последовать доброму совету представился очень скоро. Из одного лишь бразильского патриотизма явился я послушать нескончаемую, тягучую, сплошь состоящую из общих мест, готовых клише и политических лозунгов речь своего земляка, высокого судейского чиновника. Набор трюизмов, ни единого живого слова, переливание из пустого в порожнее… Роже Вайан входит в зал, присаживается рядом, внимательно слушает оратора, а тот на скверном французском языке с амазонским выговором продолжает выступление. Терпение Роже лопается на третьей минуте.
— Qui est-ce, l’emmerdeur?
— Un juge de l’Haute Cour de l’Argentine, tr`еs celebre a Buenos Aires.[115]
Роже послушал еще немножко, не выдержал и взорвался:
— Juge, celui-la? Celebre? Sais-tu ce qu’il est, l’Argentin? Un con! C’est la qu’il est.[116]
О, сколько раз, следуя мудрому и доброму совету Мигеля Отеро Сильвы, спасал я честь Бразилии!
Сан-Пауло, 1947
Я в Сан-Пауло. Это последняя моя поездка в статусе депутата Федерального собрания в тот штат, который меня избрал. Битва за прекращение полномочий парламентариев-коммунистов близится к победному концу. Сейчас декабрь, а в январе нас лишат мандатов.
Жулио де Мескита Фильо, не первый раз появляющийся на этих страницах, присылает мне записочку — хочет увидеться и переговорить по важному делу. Я откликаюсь на зов, тем более что и безо всякого дела навестил бы его, как привык поступать всякий раз, бывая в Сан-Пауло. Он принимает меня с обычным своим радушием, с учтивостью английского лорда, подкрепленной добрым отношением ко мне. Вскоре выясняется, зачем я был ему нужен: надо передать письмо Луису Карлосу Престесу, генеральному секретарю бразильской компартии. Совсем скоро, после того, как отнимут у нас мандаты, потеряет он свое сенаторское место.