Выдающийся немецкий режиссер Макс Рейнгард, тогда еще молодой человек, обратился к Качалову с просьбой выступить на литературном вечере, посвященном творчеству Горького. Вечер устраивался в большом зале на окраине города, где собиралась обычно демократическая публика — учащиеся и рабочая интеллигенция.
Зал был переполнен. Алексей Максимович, прочитавший «Песню о соколе», был встречен несмолкаемыми овациями. Рейнгард исполнил на немецком языке монолог Луки из пьесы «На дне». Качалов читал «Буревестник» и «Ярмарку в Голтве».
Публика стоя приветствовала Горького. В зале раздавались оглушительные аплодисменты и крики «Хох!». Правда, большинство присутствующих не знало русского языка и не могло оценить ни текста, ни чтения автора. Но все пришли, чтобы увидеть живого Горького и выразить ему — художнику и борцу за свободу — свою признательность и любовь.
«На сцене ко мне, — писал Качалов в своих воспоминаниях об этом вечере, — подошел Карл Либкнехт и шепнул по-немецки:
— Хотите посмотреть уголок зоологического сада, зверей в клетке, здесь же в театре?
И он показал мне место сбоку в кулисах, откуда видны были сидящие в крайней литерной ложе, выходящей на сцену, сыновья кайзера Вильгельма во главе с кронпринцем. Он, прикрываясь занавеской от публики, внимательно, со злобно и глупо разинутым ртом уставился на Горького, читавшего «Песню о соколе». Рядом сидели офицеры его свиты и, поблескивая моноклями, тоже таращили глаза на Горького.
Помню, что в антракте за кулисами был разговор, что накануне на спектакле Художественного театра «Царь Федор» появился кайзер Вильгельм в парадной форме русского кавалерийского полка. Он был шефом какого-то нашего драгунского полка. Конечно, и там публика стоя приветствовала его криками «Хох!». И помню, что по поводу немецких социал-демократов Горький, смеясь, говорил, что они все рады кричать «Хох!» кайзеру и что, пожалуй, Каутский кричит громче всех».
И, живя за границей, Горький не порывал дружеской связи с Качаловым. С острова Капри он писал любимому артисту, что неизменно внимательно следит за ростом его прекрасного таланта, искренне радуется успехам на сцене и что ему «приятно смотреть на хорошего человека», который всегда как-то особенно и сердечно нравится.
Алексей Максимович звал Василия Ивановича приехать погостить у него в Италии, на острове Капри. «А между делом, — писал он, — сочиним пьесу. Драму из быта рыбьего. Хорошо было бы, если б явился и сам чародей Константин Сергеевич, — с ним можно бы таких делов наделать — Европа ахнет! Кроме шуток: приезжайте-ка сюда! Превосходно отдохнете, запасетесь здоровьем, бодростью, многому посмеетесь, многое удивит.
Поживем — славно! И Бунина Ивана тоже заставим пьесу писать, я уже говорил с ним: у него есть превосходная тема, и с вашими указаниями он бы в месяц славную вещь сделал. Сейчас он отправился отсюда в Японию. Знаете — он так стал писать прозу, что если скажут о нем: это лучший стилист современности — здесь не будет преувеличения.
Итак?
Приезжайте, просим душевно!..»
Только близкий, расположенный друг мог так горячо, сердечно писать, приглашать к себе погостить, делиться лучшими чувствами, как равный с равным.
Много лет спустя вспоминал Качалов и другую встречу с Горьким — в Москве, в начале Октябрьской революции. В Колонном зале Дома союзов кооператоры устраивали большой концерт. Алексей Максимович, благоволивший к кооператорам, попросил Качалова принять участие в концерте и привлечь других артистов, особенно Москвина и Грибунина.
— Уж очень они смешно «Хирургию» играют! Будет хорошая публика. Ленин будет в публике. А потом всем нам будет хорошее угощение. Кооператоры сумеют угостить. Банкет будет, — соблазнял Горький, зная, как туго жилось артистам в то голодное время.
Вечер прошел с громадным успехом. В артистической комнате Горький, стоя рядом с Лениным, обратился к участникам концерта:
— Ну вот, скажите, разве не чувствуете, какая уже огромная разница в публике? Ведь совсем же другое дело! Ведь приятно выступать перед этой новой публикой?
А потом Алексей Максимович смущенно сказал Качалову:
— А вы знаете, нашим кооператорам все-таки не повезло. По крайней мере сегодня, по-моему, никакого угощения не будет. У них там со светом что-то не вышло…
Действительно, оказалось, что в помещении, где должен был состояться банкет, на котором обещал быть и Ленин, погасло электричество. В Москве в те времена электроэнергия была в обрез и свет удалось дать только для Колонного зала, даже Кремль в тот вечер был погружен в темноту.
Сконфуженные кооператоры пытались достать свечи у Иверских ворот, где продавались церковные свечи. Но и там их не оказалось в достаточном количестве.
Алексей Максимович, уходя с концерта, шутливо сказал Качалову:
— Слабо пока у нас с электрификацией и с кооперацией. Но не будем терять надежды. Меня зовет Ильич поехать к нему, говорит, что у него есть какая-то необыкновенная, толстенная свеча, вот такая, — он показал ее толщину обеими руками. — Так что мы посидим с ним при этой свече. Помечтаем с ним об электрификации.
Много еще было встреч с Горьким. В одну из последних, после спектакля «Воскресение» в Художественном театре, Алексей Максимович обратился к Качалову и к другим «старикам» труппы:
— Вы положительно овладели секретом вечной молодости. Это потому, что вы умеете растить молодежь. У вас выросла такая молодежь, которая омолаживает весь театр. И, очевидно, не дает успокаиваться и стареть вам, «старикам». Оттого ваше искусство такое живое и молодое.
Эти слова Василий Иванович записал в своем дневнике.
Вещие то были слова!
ТРИ ПИСЬМА
Ширококрылых вдохновений
Орлиный, дерзостный полет.
Ф. Тютчев«Сколько камней образуют кучу?» Старый вопрос схоластических споров. Не таков ли вопрос: «Сколько удачных ролей создают славу актеру?» Да что говорить о славе, если даже после грандиозного успеха на сцене Художественного театра Качалов не верил в свой талант.
И на шестой год премьерства в театре, сыграв царя Берендея, «двух баронов» — в «На дне» и «Трех сестрах», Юлия Цезаря, создав другие незабываемые образы, в то время когда имена Шаляпин и Качалов были символами равной значимости, он сомневался в доподлинности своей славы. Неудовлетворенность собой доходила у него до страха разоблачения.
Это нисколько не преувеличение!
В начале 1906 года петербургские друзья Качалова стали уговаривать его перейти в труппу императорского Александрийского театра. Для любого актера это было пределом мечтаний. Еще бы: звание артиста императорского театра считалось очень почетным. А почету сопутствовал солидный оклад. Удовлетворенное тщеславие и обеспеченность — соблазны извечные. Мало кто устоит перед их неодолимой, завлекательной силой.
Вот ответ Качалова другу, мечтавшему видеть его артистом императорского театра. Ответ, похожий на исповедь: «Скажу тебе со всей откровенностью: не могу решиться перейти в Александринку, и причина одна — я не верю в себя. Ты скажешь — старая история. Может бить, но это чистая правда. Все мое «положение» здесь и успех, по глубокому моему убеждению, основаны на счастливой случайности, а затем уже продолжают существовать обычным гипнозом, надолго ли хватит этого гипноза, я не знаю, но пока он еще действует — я не в силах сам от него отказаться. Пойми меня как следует: положение свое я занял незаслуженно, не по праву, но в то же время оно дает мне такие «приятности», от которых отказаться мне очень трудно. Приятности эти, конечно, мелкие, то есть приятное щекотание дешевого самолюбия (дешевого, потому что веры-то нет в себя) и деньги. Я так малодушен, что отказаться от этих благ не хочется, и так не верю в себя, что не могу позволить себе сделать над собой опыт, так как уверен, что ценою такого опыта, то есть перехода в другой театр, я, безусловно, потеряю все, чем пользуюсь теперь, — наплевать, что незаслуженно. Вот если меня выпрут отсюда или просто если я почувствую, что успех мой здесь совсем пошел на убыль, тогда я, конечно, попробую постучаться в другой театр.