Я сам в первый год моей кадетской жизни отдал честь бравому солдату-кавалергарду в полной парадной форме — огромному и сияющему медной кирасой и каской с орлом, в белом блестящем колете, неожиданно вышедшему на меня из-за угла улицы, как живой памятник воинской славы.
Выпустить меня на улицу в первый раз хотя и выпустили, но не одного, а под наблюдением старшего в отделении Бори Костылева, шедшего в город по одному делу со мной, а именно к фотографу.
Этот снимок, первый в военной форме, был для моей семьи вопросом чести. Начиная с самых отдаленных предков и в течение пятнадцати поколений, от отца к сыну и внуку, без единого перерыва, моя семья несла свои «дворянские службы» на ратных полях «конно, людно и оружно». Не было на протяжении последних пятисот лет в истории России ни одной мало-мальски крупной кампании, в которой не участвовали бы члены нашей семьи. Жаловались они при Иване Третьем и Грозном царе вотчинами «за государевы ратные службы», при первом Романове «за московское осадное сидение». Награждались жалованными царскими «золотыми» за «многие труды и раны» при славном царе Алексее Михайловиче. Участвовали «порутчиками» и «цейхвеймейстерами» в походах Петра Великого, ходили майорами и бригадирами с Суворовым через Альпы. В Отечественную войну трое из моих прадедов стали молодыми генералами. От полученных в венгерской кампании ран и лихорадки погибли два моих деда. Третий — мой тезка по имени, отчеству и фамилии — погиб в лихой конной атаке под Силистрией в турецкую кампанию на Дунае. Его брат прямо со школьной скамьи, юным прапорщиком, пошел на усмирение польского восстания.
В нашем старом помещичьем кругу с военной службой не связывали каких-либо выгод или приобретений материальных благ; она, скорее, была моральным долгом каждого мужского представителя семьи по отношению к Родине, давшей дворянству «вольности и привилегии».
По этим причинам в кругу, к которому принадлежала моя семья, на военной службе оставались недолго, выходя в запас и отставку в чинах не выше ротмистра, прослужив лет с десяток в молодости. «Свиты Его Величества подпоручик корпуса колоновожатых» — важно расписывался на бумагах мой прадед и ни за что не хотел менять этого почетного звания на довольно значительный штатский чин, на который имел право за долгую службу по выборам. Отец мой, вышедший в отставку капитаном-инженером, как только отбыл обязательный за Академию и училище срок, не допускал и мысли о возможности для меня другой службы, кроме военной, в чем я с ним был вполне согласен.
Поэтому-то теперь, впервые надев погоны, я и шел сниматься в военной форме, чего от меня категорически потребовал отец. Костылев и два других кадета нашего отделения, тоже отправлявшиеся к фотографу, еще не выходя из помещения роты, проявили ко мне самое братское попечение. Одев и осмотрев меня, как мать невесту, они чуть не подрались, оправляя на мне складки шинели, раза три-четыре снимали и снова надевали фуражку на мою стриженую голову и после долгих препирательств забраковали казенный башлык, заменив его собственным одного из них, который, толкаясь и сопя, приладили по всем правилам хорошего кадетского тона. Тут же, не выходя на улицу, было условлено, что при встрече с каким-либо начальством, которому полагалось становиться во фронт, я немедленно должен буду занять левый фланг, где будет не так заметно, ежели учиню служебный гаф.
Путешествие к фотографу обошлось, впрочем, вполне благополучно: моя первая фотография в военной форме была отослана домой, чтобы украсить семейный альбом. Мне она казалась тогда прекрасной, но впоследствии, перейдя в старшие классы и постигнув все тонкости военного щегольства, при взгляде на эту карточку я мучительно краснел от изображенной на ней маленькой фигурки в стоящей колом шинели. Кончилось тем, что я тайно от отца вытащил ее из альбома и истребил, о чем, разумеется, потом очень жалел.
ОДНОКАШНИК
Весной 1911 года я остался на второй год в пятом классе корпуса. В наказание отец не взял меня на лето домой, и я был принужден провести каникулы в лагере, находившемся в пяти верстах от г. Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Каждое лето в нем жило около двух десятков кадет, не имевших возможности почему-либо провести лето дома или бывших круглыми сиротами.
Лагерь состоял из деревянных бараков, стоявших в лесу, в которых жили кадеты и офицеры. Перед бараками был небольшой плац, увенчанный мачтой с флагом корпуса и его вензелем. В бараке, где помещались кадетские кровати, мы проводили все время, когда были не на воздухе или в дождливую погоду.
День наш начинался в 8 часов по «первой повестке», которую подавал на трубе солдат или барабанщик. По ней мы вставали и шли в умывалку — длинный, стоявший в лесу дощатый сарай, в котором находились умывальники с проточной водой и уборная.
По «второй повестке» кадеты выстраивались перед главным бараком, по команде дежурного офицера сигнальщик играл повестку и поднимал флаг на мачте, а мы пели молитву и гимн, после чего строем шли в барак-столовую пить чай. После чая каждый делал, что хотел, при условии не выходить из расположения лагеря до завтрака, после которого под командой дежурного офицера нас вели на прогулку в лес, а если погода была солнечная, то купаться в реке. Возвратясь в лагерь, мы пили чай, тянули время, как кто мог, до обеда, а затем ужинали и в 9 часов ложились спать. Раза два или три в неделю катались на лодках и собирали грибы в лесу.
От скуки и безделья старшие кадеты часто шли на всякого рода шалости, одна из которых однажды едва не обошлась всем ее участникам — и в их числе мне — очень дорого. Состояла она в следующем.
Был в лагере кадет третьего класса Григорович — мальчик, плохо учившийся и не совсем, по-видимому, нормальный. Сидя в каждом классе по два года, он достиг уже 15-летнего возраста, и все его интересы вращались вокруг сексуальных вопросов, благодаря чему он вечно рассказывал малышам-одноклассникам всякие гадости.
В кадетской среде, состоявшей из мальчиков поголовно здоровых физически и морально, это было не принято, и к Григоровичу товарищи относились с брезгливостью. Попав в лагерях в один барак с младшими кадетами, мы, старшие, об этом узнали и несколько раз приказывали Григоровичу прекратить грязные разговоры, чему он не подчинился. Это шло вразрез с правилами кадетского общежития, поэтому было решено его наказать и одновременно поднять на смех в глазах маленьких кадет, которым он благодаря своему возрасту невольно импонировал.
Зная, что Григорович был большой трус и явно боялся темноты и леса, мы, группа старших, в один дождливый вечер, когда все сидели в спальне, начали, заранее сговорившись, разговор о привидениях, покойниках и прочих ужасах, причем один из кадет «признался», что видел в лесу, около умывалки, привидение. Мы, старшие, подхватив эту тему, заявили, что давно заметили призрак, но не говорили о нем, чтобы не испугать маленьких. Григорович от этих разговоров весь сжался и неуверенным, дрожащим голосом, по-видимому, чтобы успокоить самого себя, заметил, что «может быть, это только кажется».
Во время горячего обсуждения этого вопроса я с другим старшим кадетом вышли незаметно из барака и спрятались в лесу рядом с умывалкой, предварительно предупредив кадет, чтобы никто из них не выходил из барака с Григоровичем.
Через полчаса ожидания мы увидели в сумерках его трусливую фигурку, которая двигалась по тропинке, робко вглядываясь в темнеющий с двух сторон лес. В этот момент, нарушая все наши планы, я из озорства заорал на весь лес диким и дурашливым голосом.
Григорович подпрыгнул на месте от неожиданности, издал какой-то заячий вопль и рухнул на землю без движения. Мы бросились к нему, уверенные в том, что он умер от страха, но, к счастью, он оказался в обмороке, и с ним случился детский грех. Тогда мы перенесли его в барак и привели в чувство, сами донельзя испугавшись своей глупой шутки, едва не обратившейся в трагедию.
Григорович после этого обратился в общее посмешище, но меня стала мучить совесть, что я так жестоко с ним поступил. Я всячески искал случая, чтобы искупить перед ним мою вину. Во время пребывания в лагере, а затем в корпусе этого случая, однако, не представилось, так как в тот же год, перед Рождеством, Григорович попал в «декабристы», то есть был исключен из корпуса в числе тех кадет, которых начальство ежегодно исключало в декабре месяце за неуспехи в науке и, как кадеты шутили, «за разнообразное поведение».