— Замолчи, пащенок эдакий! — закричал ревизор, топнув ногою. — Какой маленький и какой злой! Это большой грех. Говори ты, в чем ваша претензия, — обратился он, понижая голос, к следующему выборному Мараеву.
— Я, ваше пре-вство, осмеливаюсь доложить вам вот что: мы все обижаемся, зачем приневоливают еврейчиков креститься. Узнает, например, начальник, что завтра прибудет партия еврейчиков (а их прибывает раза два-три в год человек по 100, по 200), и уж заранее шлет унтер-офицеров стеречь их хорошенько, не подпускать к ним близко никого из здешних евреев-солдат. Приведут их в казармы, загонят в холодную комнату без кроватей, без тюфяков; все, что у них найдется при себе из съестного, отнимут и запрут их под замок. И валяются они на голом полу, стучат от холода зубами да плачут целые сутки. Наутро придет к ним начальник, за ним принесут туда несколько чашек щей, каши, каравая три хлеба и десятки пучков розог. «Что это за люди?» — крикнет он, будто сам не знает. «Жиды», — ответит ему фельдфебель. «Как жиды? — закричит он во все горло. — Откуда они взялись? Ножей, топоров сюда, всех перережу, изрублю в мелкие кусочки: жидов мне не надо; в огонь, в воду всех их разом побросаю; жиды продали Христа, прокляты Богом, туда им и дорога!» Те, известно, перепугаются, а ему только того и надо. «Эй ты, поди сюда! — зовет он к себе того из еврейчиков, кто всех трусливей выглядит. — Кто ты?» — «Еврей». «А?.. Еврей, ну хорошо: я люблю евреев, потому сам был евреем, крестился таким же маленьким, как ты, и вот теперь стал полковник. Эй вы, евреи! Видите на мне какие эполеты? Из чистого золота. Креститесь, и вы будете полковниками и тоже будете носить золотые эполеты. Желаешь креститься, а?» Тот молчит. «Выбирай любое: или говори «Желаю» и иди вон в угол обедать, или, если не хочешь, раздевайся. Все долой с ног до головы; запорю!» Что выбирать? Голод, известно, не свой брат, розги — страх, ну и отвечает «Желаю» и идет есть. А кого ни страх, ни голод не берет, тех через три четвертого дерут, морят голодом, в гроб, можно сказать, вгоняют. А крещеные нередко месяца по два, по три после крещения не знают, как их и зовут-то по-русски, а молитвы выучат разве-разве через год. Бывало, на поверке капрал выкликает: «Иван Петров», а еврейчик молчит. «Ты, жидовская твоя морда, что не откликаешься?» — закричит капрал и даст ему в зубы. Тот съежится от боли да и стоит, точно истукан. «Шмуйло Хайлович?» — повторит капрал. «Я», — отзовется еврейчик. «Да Хайлович ты по-жидовски, а по-русски-то как? Ты ведь уж крещеный, русский», — толкует ему капрал. Иной, непонятливый, не одну сотню розог получит, пока заучит русское свое имя.
— Ну, а ты что скажешь? — спросил ревизор третьего.
— Да осмелюсь доложить… — начал Васильев, — житья нам совсем нет: холодаем, голодаем, терпим всякие тиранства решительно ни за что ни про что… Кто начальству денег не дает, кто у него спросит свои, присланные из деревни, из дома, того за это бьют, дерут, да и плакать не велят.
Васильев что-то вспомнил и не вытерпел — заплакал.
— Особенных каких-нибудь претензий нет у вас?
— Нет-с, еще особенных никаких нет, — крикнули одни.
— Да и этих довольно! — подхватили другие.
— Вы эти-то разберите по правде, по закону, — продолжали третьи.
— Будьте нашим отцом, покровителем; век не забудем, — кричали четвертые. — Нашему начальству не извольте сказывать о нашей жалобе!
— Будьте, ребята, спокойны: все, что могу, я для вас сделаю. А вы трое идите в свое место, да вперед никогда не будьте ни зачинщиками, ни доказчиками: тем и другим всегда попадает первый кнут.
Далее, прочитав роте наставление, как себя вести, ревизор ушел в сопровождении начальства.
Начальник, в свою очередь, углубился в сочинение ответов на множество заданных ему вопросов и совершенно забыл на время и роту бунтовщиков, и выборных. Ответы его были поистине замечательны. Так, на вопрос: почему он наказал телесно двух учителей, имевших по две нашивки, он ответил: «Учителя с нашивками, во внимание долговременной и беспорочной их службы, точно были подвергнуты легкому наказанию за проступки, не заслужившие донести о лишении их нашивок». На вопрос: по какому случаю он наказал учителя 60 ударами за запачканный кант, он отозвался: «Учитель наказан 60 лозонами во внимание молодости лет и дабы не дать ему повода к подобному поступку». На вопрос: почему вопреки распоряжению 1818 г. он вообще наказывал учителей, начальник отозвался так: «Имея в виду распоряжение 1833 г., которым дозволялось наказывать учителей телесно, не выходя из пределов власти, руководствовался им, а не распоряжением 1818 г., воспрещавшим их наказывать; изменить же это правило (т. е. не наказывать) не считал себя вправе». Кроме того, ему частным образом известно, что его знакомый, командир образцового полка, на сделанный им гораздо позже того вопрос: можно ли наказывать учителей телесно, получил от департамента военных поселений утвердительный ответ.
Прошло дня два. В воскресенье по казармам объявили, что ревизор уехал. Кантонисты пообедали. За роспуском многих со двора и за уходом одних — на базар, других — за магазины, налицо в четвертой роте осталось немного кантонистов. По случаю праздника они играли в жгуты, в чехарду, в костяшки, в камешки.
В это время на одной из кроватей задней линии задумчиво сидели знакомые читателю кантонисты: Бахман, Мараев и Васильев — депутаты, объяснявшиеся с ревизором.
— Во всем-то нам, братцы, не везет, — сказал Бахман, вздохнув. — Теперь мы окончательно пропали. Так я думаю.
— Еще бы не пропасть! — подхватил Васильев. — Учителишки-то вон струсили — ну и Сибиряков погибнет.
— Ну их, учителей! Самим грозит беда: не дальше как завтра, об эту пору, нам, пожалуй, придется уж лежать в лазарете… иссеченными.
— Бежим, братцы! — вполголоса молвил Мараев.
— Куда? — спросили товарищи.
— Да куда глаза глядят, только бежать, и бежать сегодня же, пока нас еще не засадили.
— А ну как поймают?
— Хотите вместе — нас ни за что не найдут. Я зайду домой, возьму там потихоньку каравай хлеба, соли, ляжку говядины, вольную одежду, свою — для себя, братнину — для тебя, Миша, а ты, Вася, забеги к себе домой и тоже захвати едомое да одежду. Сойдемся потом за амбарами, переоденемся, проклятую свою амуницию бросим у реки — пускай ее найдут! Скажут: утонули. А мы себе спрячемся подальше под мост на несколько дней, а там передадимся татарам и уедем с ними. Денег у меня тоже припасено 5 рублей, у тебя, Миша, рубль, да ты, Вася, выпроси либо стащи у матери сколько-нибудь, и горевать нечего будет. Согласны, братцы?
— Не сбыться этой затее: поймают, беспременно поймают и тогда совсем запорют, — настаивал Бахман.
— Нельзя этого, — горячо молвил Васильев. — У меня мать да сестра с горя пропадут, если я сбегу.
— А обо мне разве некому плакать? — перебил Мараев. И отец, и мать, и брат, и сестры меня самого любят ничуть не хуже твоего; я их тоже люблю и жалею. Ну да они нас от розог не спасут! Да куда! Через них-то нам и достается втрое больше других, у кого родных нет. И ротный, и фельдфебель пронюхали, например, что у моего отца деньги водятся, и требуют, и клянчат беспрестанно. Он давал, давал им, ненасытным, да и перестал. На них, говорит, не напасешься денег, самим надо. И правда, работник он у нас один; день-деньской сидит вон в казначействе, да считавши казенные капиталы, отпускавши их господам, да принимавши откуда принесут — все глаза перепортил, в очках уж худо видит. Ему самому пора бы уж на отдых, а тут дом, семья, всем надо пить-есть, одеваться-обуваться и все такое прочее… Да и шутка ли дело — 25 лет оттрубил казне, ранен в бок, в ногу, получил за это три креста, а денег ни гроша… Ну поневоле сидит в казначействе счетчиком 15-й год. Так вот, как отец перестал давать им денег, они осерчали на него и бьют, и дерут за это меня с братом. Много раз умолял я отца помочь нам, а он говорит: «Пособить деньгами не могу: все уж повысосали. Терпи, пока можешь, авось нам удастся вырвать тебя из их когтей[7]. Выйдешь на волю, много надо будет денег на приписку тебя в купцы. Я хочу, чтоб хоть ты у меня был вольный человек». И погладит меня, бывало, по голове таково ласково, поглядит мне в лицо, даст гривенник на гостинцы да и пошлет меня с братом гулять. Пока дома сидишь — на сердце легко, а как вернешься в казармы — не глядел бы ни на что и ни на кого!.. Когда эта воля выйдет, Бог весть! Говорят, по году и по два ходят бумаги — ну, а до тех пор три раза околеешь от розог и побоев. Я уж и ждать-то ее отчаялся — не стану! Скажи, Вася, кстати, за что это ротный постоянно тебя дразнит: «Матушкин сынок, ему бы только и сидеть под подолом сестрицы». Тут тоже что-нибудь да кроется?
7
Отставным солдатам отдавали прежде, в виде особенной милости, для призрения в старости одного из сыновей, если их было кантонистами два-три и если сам проситель был раненый. Отдавали также и вдовам солдат, убитых на войне.