— Расскажи-ка, Харьков, как ты с ней связался, да помни, не лгать: запорю!
Харьков взглянул на девушку, вздохнул, разинул было рот, чтоб начать свою исповедь, но поперхнулся; крупные слезы покатились из его глаз.
— Ха-ха-ха! — во все горло захохотал Живодеров. — Вот ко-медия-то! Ну пускай она ревет, бабе заплакать — все равно, что плюнуть, а ты-то что разрюмился? Отвечай, что тебя спрашивают. Ну же!
— Я… виноват, ваше благородье… виноват… она… мы… я люблю ее! Простите… — Слезы душили Харькова, и он снова остановился.
— Не погуби, барин, моего Алешу: он неповинен, как есть неповинен, — вмешалась девушка. — Я сама тебе все расскажу без утайки.
— Цыц! — закричал Живодеров, топнув ногою. — Пока цела, молчи лучше, не то отдеру и тебя. А ты, Харьков, вытри глаза и отвечай!
— Как разместили нас по квартирам, я попал к ним, — начал Харьков дребезжащим голосом. — Сперва я видел одну их стряпуху. Потом я встретился раз с Дашею в сенях, поздоровался, поговорил кое о чем и ушел в свое место. В тот же вечер стряпуха велела мне перебраться из чулана, где я прежде жил, в переднюю избу и тогда же начала меня кормить хорошо и сбивать перейти в ихнюю веру; говорила, будто Даша, хозяйка, велела ей уговорить меня. Смеючись, я раз и сказал ей: «Погоди немного, поприсмотрюсь прежде к вашей вере, а там, может, и перейду». А какая-такая ихняя вера — я и не знал даже. Даша и с самого начала ко мне была ласкова, а с тех пор, как стряпуха передала ей, будто я хочу в их веру перейти, она сделалась еще лучше. Только вот однажды ночью приходит она ко мне-с… «Ты, говорит, меня не прогонишь?» Изба, говорю, не моя, а твоя, как же я могу тебя прогнать из твоей же избы? Ну-с, только села она это ко мне на лавку, а у меня, ваше благородье, голова кругом пошла, руки и ноги затряслись, словно в лихорадке. Вот, ваше благородье, все… Простите, будьте отец родной, заставьте за себя вечно Бога молить!
— И все это правда?
— Сущая, барин, правда, — подхватывает девушка. — Только одно он недосказал… — Даша, заплакав, указала на свой живот.
— Как? От кантониста забеременела? Ха-ха!.. Ха!.. Ха!.. Ай да Харьков! — И, не дождавшись ответа от растерявшегося Харькова, Живодеров перешел с вопросом к Даше: — Так чего ж тебе еще, красавица, от него надо?
— Да вели, барин, повенчать нас. Отец даст тебе денег… у него много. Он ни тебе, ни нам с Алешей ничего не пожалеет…
— Что-о?.. Повенчать вас? Это кантониста-то повенчать? Ха-ха-ха! Нет, красавица, кантонисты не женятся! Да и что с тобой толковать много… розог сюда!
— Она, ваше благородие, не кантонист, ее драть вам не позволено, — смело вступился Харьков, сверкая глазами. — За это вам самим достаться может.
— Так это меня-то драть? Нет, барин, ежели хоть пальцем тронешь, я тебе глаза все выцарапаю.
— Что-о-о? — заревел Живодеров. — Унтер-офицеры! Растянуть обоих живо!
— Ваше благородье, не трогайте девушку, — заговорил фельдфебель, — она и на себя-то не похожа, словно полоумная, да и опасно… не ровен час… оставьте ее в покое, сделайте милость!
— У меня часы все равны: вздую, так закается бегать из дома за любовником. Харькова растянуть, а эту халду подержать рядом с ним на весу, чтобы брюхо не раздавить. Ему полсотни, а ей двадцать пять горячих — живо! Живо!..
Приказание исполнилось. Во время наказания Живодеров потирал руки от удовольствия, приговаривая: «Та-та-та!.. Любили кататься, любите и саночки возить; та-та-та!..»
— Теперь вот поцелуйтесь, — смеясь, сказал он, — поцелуйтесь же, вы ведь уж больше не увидитесь.
Но Харьков и Даша стояли точно приговоренные к смерти. Боль, стыд и глубокое оскорбление помрачали их рассудки.
— Ну же, поцелуйтесь на прощанье, — продолжал Живодеров, свел обоих лицо с лицом и добавил: — Вот так сладко чмокнулись, ха-ха… — и развел их в разные стороны. — Десятского сюда.
Явился десятский, стоявший все время за фронтом. Он, как сельская полиция, обязывался присутствовать при выступлении кантонистов.
— Возьми вот эту девку и отведи ее в село Горки к отцу, — приказывал ему Живодеров. — Да скажи ему, что она хотела убежать за любовником-кантонистом в город и я ее за это и за грубость выдрал.
Когда Дашу привели обратно домой, все село узнало об ее побеге, и, как водится на Руси, на нее посыпались отовсюду насмешки, обиды физические и нравственные. Это ее окончательно доняло, и, запасшись деньжонками и одеждою, она вновь сбежала уж в город, где ее встретило новое горе: Харьков по прибытии в казармы залег в лазарет, и свидеться с ним ей долгонько не удавалось. Наконец он выздоровел, узнал об ней от товарищей, поколебался несколько, идти ли на свидание с ней или нет; «идти» взяло, разумеется, верх, и он отправился.
Горькое это было свидание, и тяжела показалась обоим любовь, за которую начальство сечет. Много было пролито слез, много надежд высказано. И вдруг…
— Вас-то, голубчиков, нам и надо, — вдруг раздалось над самыми ушами Харькова и Даши.
И два здоровенных унтера вцепились в них своими лапищами, потащили обоих в казармы, и к вечеру они уже очутились: Харьков, вновь иссеченный, — в лазарете, а Даша — в полиции.
Пока вытребовали с родины Даши через уездную полицию точные о ней сведения, она успела родить сына, содержась в полиции; а сидя там со всяким человеческим отребьем, она вынесла немало горя. По выходе же оттуда ее встретила нужда, и вот она поступила в число гулящих, и затем года три сряду слыла по городу самою лучезарною звездою открытого разврата. Наконец попалась в уголовном уж преступлении, была наказана плетьми и сослана в Сибирь на поселение.
Харьков умер от чахотки в лазарете спустя месяца три после рокового свидания.
XIV
ВЫПУСК ИЗ ЗАВЕДЕНИЯ И ВОЗМЕЗДИЕ ЗА ВОСПИТАНИЕ
Со времени возвращения кантонистов из деревни прошло уже недели две. На дворе стояло серенькое сентябрьское утро. Все заведение выстроилось на плацу поротно. Начальник обошел фронт, вызвал из него вперед и отделил в сторону человек 300, назначенных к выпуску на службу; потом тщательно пересортировал роты по-новому, переровнял их ранжир и распустил в казармы.
В заведении поднялась необыкновенная суматоха: кантонисты оживились и радовались! Да и было отчего: одни, человек 60, хорошо выдержавшие ничтожный классный экзамен, восторгались предстоящим им писарским званием и почестями; другие, человек 50, посредственных знаний, назначенные в фельдшерские ученики, также мечтали о перспективе фельдшера — с мягкими вкусными булками, с чудесными жаркими и другими лакомыми казенными порциями, так часто раздражавшими их нервы во время лежания в лазарете; третьи, человек 50, предназначенные в цейхдинеры, цейхшрейберы (артиллерийские и инженерные надзиратели), тоже радовались своим будущим местам, хотя никто из них положительно не понимал, что такое цейхдинер или цейхшрейбер; наконец, четвертые, человек 100, чересчур уж рослые и старые летами, готовились: красивые, ловкие — в саперы и пионеры, а корявые и искалеченные — в мастеровые команды, в гарнизон. Волновались также и те, которым суждено было еще долго оставаться в заведении. И на них действовала торжественность события.
Прошло несколько дней. Выпускных обмундировали в новые куртки и шинели без погон, с суконными пуговицами, точно рекрутов, выдали им по две пары белья и новых, неношеных сапог, каких иному ни разу не приводилось надевать в течение 10-летнего своего пребывания в заведении. Начальник осмотрел их одежду и спросил: «Не имеет ли кто претензии?» Они отвечали отрицательно. Партию передали партионному офицеру, обыкновенно гарнизонному прапорщику.
— У кого были в заведении деньги, присланные в письмах родных, а также следующие за крещение[12], — шаг вперед! — произнес партионный.
Человек 60 выступило. Он перекликнул их по списку и объявил, сколько у каждого принятого для хранения до места будущей службы капитала.
12
Мальчикам из евреев за принятие православия давалось «в награду» за это по 25 рублей ассигнациями на основании 1387-й ст. IX т. закона о состояниях.