Но зато полкам Оверна и Изембурга приходилось круто. Они погибали. Люди топтались в лужах крови. Шел сильный снег и покрывал, словно саваном, их белые мундиры. Неприятель жестоко обстреливал эти два неподвижных, неумолимо тающих каре, ощетинившихся сталью клинков, мужественно окружавших своих командиров и свою святыню — знамена.
На этот раз измене не было места; офицеры и солдаты все были одинаково солидарны, и это чувствовалось. Они дружно сплотились в одно целое, сражались плечом к плечу, чтобы общим нечеловеческим усилием отбить бешено наседавшего врага.
Казаки не уступали: они с дикой отвагой неслись на заманчивый холм, кололи и рубили, тогда как артиллерия продолжала слать свой убийственный огонь.
Но трехцветные знамена продолжали все так же гордо развеваться по воздуху. Каждый залп заставлял их как бы склоняться, но, когда дым рассеивался, они все так же гордо реяли по воздуху… Только клочьев, казалось, прибавлялось на них от залпов, да руки, державшие их, заменялись другими.
Это повторялось бесчисленное количество раз. Не все ли равно, сколько именно? Суть в том, что орел продолжал угрожать по-прежнему.
С дрожью бешенства, в полной уверенности неминуемости своей смерти, австро-французы бились, как разъяренные львы, не уступая русским в отваге. Полк Изембурга таял, как льдинка под вешним лучом. Еще один бешеный натиск — и его не стало.
Его новый полковник, маркиз де Кадур, погиб славной смертью героя на заре своей краткой жизни, унося в могилу уважение к императорской власти и горячее сожаление о прошлом французского дворянства. Все его офицеры погибли одной смертью с ним, устилая белыми пятнами снег, насквозь напоенный ярко-красной кровью.
Осиротевшая горсточка уцелевших — не более сотни людей, с тремя или четырьмя поручиками и несколькими унтер-офицерами, примкнула к каре полка Оверна, присоединила свое знамя к их знамени, и, сомкнувши общие ряды вокруг обоих соединенных символов, они дружно продолжали изрыгать огонь и смерть.
Однако яростные усилия врага делали свое дело, и с каждым новым залпом незначительная горсть людей словно таяла в увеличивающихся лужах крови. Но уцелевшие не сдавались; они смыкались еще теснее и гордо и мужественно продолжали отстаивать свои знамена и честь своего мундира, презирая грозный ураган, сеявший смертоносным дождем свинца, и адский рев артиллерийских орудий.
В центре, под сенью знамен, сидел на лошади майор де Пиенн. Он мирным голосом отдавал приказания или, вернее, указания, так как о правильной обороне не могло быть и речи. И странно было слышать в перерывах этого адского грохота его неестественно спокойный голос. Он говорил:
— Внимание, ребята! Берегись! Слева забирают казаки!.. Внимание! Справа надвигается артиллерия… Нагнись!.. Так, так!.. Спокойствие!.. Стреляй!.. Замешательство?.. В чем дело, господин де Тэ? Что? Нет больше патронов? Так берись за штыки, за приклады, за саблю! Да здравствует император!
Охваченные сознанием общей опасности и энтузиазмом общего дела, австрийцы впервые громко и дружно поддержали этот возглас:
— Да здравствует император!
А вместе с ними кричали то же роялисты во главе со своим молодым королем, — все кричали, потому что они инстинктивно чувствовали, что в этом крике зиждется единство Франции, потому что им бросается вызов Европе, в нем таится спасение Франции, ее славы, голос самой страны, и если бы он не раздался теперь, в буре, грохоте и погроме кровавой агонии, то безмолвие грозило бы задушить этих героев яростью отчаяния.
Каждый в этом хаосе бился по-своему, сообразно своему характеру и темпераменту.
Микеле де Марш, с горящими глазами, растерзанный, растрепанный, поражал врага своей саблей, дымящейся от крови. Новар, наоборот, сохраняя полное присутствие духа, дрался словно упражняясь в фехтовальном зале. Невантер с одинаковой охотой раздавал и получал удары. Его мундир был порван и порезан и грудь украсилась ярко-красными отворотами…
Орсимон, окруженный со всех сторон казаками, ловко отбивался прикладом, работая им словно Геркулес своей палицей. Но… он был один, а казаки окружили его со всех сторон, угрожая своими смертоносными пиками. Положение становилось безнадежным. Орсимон был глубоко верующим человеком; поэтому, видя свою неминуемую гибель, он громко крикнул:
— Господи, услышь меня!.. Если я спасусь, то даю слово во всю свою жизнь не пить вина больше как по одному стакану за едой!
В это самое мгновение словно земля заколебалась от сильного топота…