Выбрать главу

После первых грабежей и убийств в городе установилась государственная власть и усташская иерархия. Усташи разобрались в обстановке. Степан Кович, в котором и до тех пор не было большой нужды, теперь окончательно стал лишним. Он разгуливал в своей новой форме, но усташские деятели, охваченные деловой суетой и спешкой, к нему не обращались и его не звали. Он все чаще вспоминал свои путешествия по делам усташского движения, когда «его жизнь висела на волоске», но, однако, и сам начинал понимать, что его выбирали тогда для выполнения этих поручений лишь потому, что он несерьезный и несолидный человек, который ни у кого не мог вызвать подозрения.

И вот он ходит по городу, и ему кажется, что все осталось по-прежнему: и сейчас он не то, чем хотел бы быть, чем, как ему кажется, он должен быть. Взгляды людей скользят по нему, не задерживаясь. Когда он говорит, слушают его рассеянно и мало кто дослушивает до конца. Даже кровавый и внушительный усташский маскарад не помогает. И среди усташей он не может освоиться. Они по большей части моложе, развязнее и воинственнее его, умеют и ударить, и припугнуть, и отнять, а когда надо – и убить. И все это без особых колебаний и лишних слов. Как бы он ни старался, ему за ними не угнаться.

Кто-то изусташского начальства, похоже, сообразил, как это некстати, что торговый люд, который помнит все Ковичевы метаморфозы, сейчас видит того же Ковича у усташей. И притом видит постоянно, ибо тот не способен вести себя скромно и ненавязчиво. Тогда его бросили в летучий отряд, который отправлялся в Сараево для проведения террористических мер против евреев до удаления их из города. Он и сам был этим доволен, потому что в Бане Луке ему, как и раньше, казалось, будто надо за что-то взяться, чем-то выдвинуться, но, за что бы он ни брался, у него ничего не выходило, никто на него не смотрел с таким вниманием, с каким бы, по его мнению, следовало, никто не принимал его всерьез.

Нет, все яснее становится, что его давнишняя мечта о необыкновенной жизни, обо всем том, что приносят смелость, богатство и сила, никогда не осуществится, ибо за ним, как тень, неотвязно волочится его подлинная натура. Даже в эти страшные, небывалые времена, которые распахивают перед такими, как он, негаданные перспективы, открывают безграничные возможности и сулят полную безнаказанность, его жизненным уделом может быть только что-то убогое и заурядное. Вот он теперь усташ – дело нешуточное, даже самому страшновато. Вошел в компанию молодых парней, насильников и грубиянов, которых он всегда побаивался и среди которых, по правде говоря, и сейчас чувствовал себя, как бездомная собака среди волков. Перед многими знакомыми он ощущает неловкость из-за своей усташской формы; родная мать, которая раньше всегда и во всем была на его стороне, теперь смотрит на него жалостливо и озабоченно, не говоря ни слова и лишь покачивая головой с укором и тревогой. И что он получил за все это? Он слушает рассказы других усташей, помоложе и побойчее его, о том, как они врываются в еврейские дома, точно тигры в заячье логово, смотрит, как они перетряхивают пожитки сербов и евреев, как за одну ночь приобретают какую-то новую, свободную и размашистую повадку, повадку людей, которые себе ни в чем не отказывают, ни перед кем не обязаны отчитываться о сделанном, могут швыряться деньгами, не задумываясь, словно не знают ни границ, ни пределов ни в себе, ни вокруг себя. Он слушает, смотрит, и чувство зависти и восхищения смешивается в нем и с желанием когда-нибудь научиться тому же, стать таким же сильным, ловким, злым и бесцеремонным, и с затаенным, необъяснимым страхом перед всем этим.

Он пробовал во время обысков в еврейских домах прикрикнуть на кого-нибудь, топнуть сапогом, брякнуть оружием, но, что делать, у него ничего не получалось. Он и сам чувствовал, что это все ненастоящее, что его движения недостаточно быстры и устрашающи, слова не безапелляционны, щелканье спускового крючка в его руке – неубедительно. Перед другими усташами евреи складывают молитвенно руки и обмирают от страха, а к нему обращаются со слезливой доверчивостью и ищут в его взгляде опоры и сочувствия. Ему так и кажется, что еврей, которого он пытается застращать своим криком и бранью, смотрит на него скорее с удивлением, чем с боязнью, что в недостаточно испуганных глазах еврея возникает едва приметная усмешка, будто он ждет, когда то, что плетется и сгущается между ними, рассеется, как глупый сон. Ему мерещится, что старый еврей, на которого он наседает, вот-вот махнет рукой и сухо, Деловито, с презрением в голосе, скажет:

– Ступай, ступай, хватит дурака валять!

Это злит и оскорбляет Степана Ковича, и он боится этого больше, чем сопротивления и драки. Случается, что в своем бешенстве и ожесточении он, собравшись с силами, дает оплеуху какому-нибудь старику-еврею, но делает это так по-женски, так неумело и неестественно, что пошатывается вместе с евреем, словно и сам получил пощечину, и стоит перед ним, беспомощный и растерянный, думая, что весь свет, как и они оба, это видит. И оглядывается, не смотрит ли кто из усташей.

Из-за всего этого Степан Кович рад, что покидает Баню Луку и перебирается в другой город, где его никто не знает. Ему кажется, что в другом месте все пойдет лучше и легче.

Однако в Сараеве было так же, и даже хуже. Никто на него не обращал внимания. Давали ему какие-то мелкие поручения, точно курьеру. А в ночные «операции», которые молодые усташи предпринимали на свой страх и риск, его не звали и вообще избегали его. По вечерам он часто оставался один в большой спальне импровизированной казармы. Он запасался водкой, садился в укромном уголке на скамеечку и пил, одинокий и озлобленный, пытаясь утешить себя смутными неверными картинами собственного величия, которые вызывал в нем алкоголь. Но и это как-то не выходило в чужом, проклятом городе, кажущемся ему западней, расставленной в котловине между гор.

Сидя так однажды ночью, он услышал, как небольшая группа усташей договаривается и уславливается между собой. Звучали еврейские фамилии, названия улиц, номера домов. Он поднялся и, осмелев от водки, решительно потребовал, чтобы взяли и его. Наступило молчание. Ему показалось, что в молчании этом таится презрение, а случайные взгляды в замешательстве скользят мимо него куда-то дальше, где лучше и интереснее. Наконец ему неохотно дали адрес и фамилию одного еврея. Он пытался узнать, кто этот человек, как он живет, но все отмахивались от него и со смехом и грубыми шутками расходились. Кто-то, проходя мимо, весело крикнул: