Выбрать главу

Все это было сказано, и снова в полутемной комнате воцарилась тишина; слов этих было слишком мало для того, чтобы растянуть их на всю бесконечную ночь, которая разлеглась, голая, холодная, темная, как зловещий, бесконечный коридор. Все сказано, все, что можно придумать и сказать, и все-таки нужно говорить дальше, как угодно и что угодно. И Менто говорил. Лгал с энтузиазмом, на который может вдохновить человека страх перед страданиями и смертью. Рассказывал со множеством подробностей о каком-то процессе из-за наследства, который до сих пор не шел, как надо, из-за продажности югославских властей, но который теперь, в новых, лучших условиях, сдвинулся с мертвой точки. Не сегодня завтра может выйти решение, которым завещание богатого родственника будет, без сомнения, признано недействительным, и Менто окажется в числе счастливых наследников.

А когда и эта история была досказана, он пустился сочинять другие, еще более нелепые и еще менее вероятные. Его медлительная и бедная фантазия неслась вскачь, спотыкаясь, и, гонимая страхом, делала жалкие и смешные, но невероятные скачки. Он со все большим трудом находил слова и составлял фразы; было отчетливо видно, как он приставляет их одну к другой без большого смысла и со все меньшей убежденностью, но все же продолжал говорить, боясь лишь одного: конца и молчания. И он мог бы продолжать так до зари.

Говоря, Менто весь находился в каком-то дробном движении, все в нем ходило ходуном, заметно и безостановочно: мускулы лица, пальцы, ноги, а глаза его неотрывно искали взгляда усташа, чтобы ответить ему улыбкой.

Между тем Степан Кович совсем ушел в себя, на вид – далекий от взволнованного Менто, но на самом деле гораздо более близкий к нему, ближе, чем этого хотел бы несчастный еврей. Пока Менто, защищая свою жизнь, говорил и выдумывал, Степан, не слушая его, думал свою думу, и притом не одну.

(И Степан Кович выглядел в это время по-своему жалко и растерянно. Лицо болезненно бледно, на нем три темных пятна, три мрачных провала: два черных глаза, соединенные бровями, и невидимый рот, прикрытый коротко подрезанными усами. Сутулый, с впалой грудью, он тонет в походной итальянской форме постного и зловещего зеленоватого цвета. Рукава чересчур длинны, брюки – широки, новые черные ботинки и кожаные краги рассчитаны на более крупного человека. Но Менто не мог видеть перед собой человека как такового – он видел только усташа из своих страшных предчувствий.)

Что, если я сейчас, думал Степан Кович, замахнусь на него ножом, так просто, чтобы посмотреть, что он станет делать и как будет выглядеть? Замахнусь и – может быть, ударю. А почему бы и не ударить? Почему? Захочу – ударю, захочу – не ударю.

Ликер действовал на него быстро и пагубно. Лихорадочная речь Менто все больше его раздражала. В голове мельтешили едкие мысли.

Да, что захочу, то и сделаю. Но вот, однако, еврей, хоть он и юлит и подлизывается, не отвечает на мое требование, не выполняет распоряжения, а старается выкрутиться при помощи лживых обещаний. Значит, считает меня идиотом, тряпкой, перестал бояться и не чувствует себя в опасности. Почему его страх прошел, и когда это случилось? Не знаю, но вижу, что это так. Да и как я ударю его теперь, когда уже поздно? Он явно больше не боится. Ясное дело, меня он не боится. Если бы боялся, то не тянул бы, не врал так дерзко и фамильярно. Вначале он испугался, испугался усташа, а потом раскусил меня, сквозь все оружие и амуницию разглядел Степана Ковича, бездарного, бесхарактерного слабака, поверх которого скользят все взгляды, которому никто не отвечает на вопросы, которого никто ни во что не ставит и не уважает и которого, разумеется, и ему, Менто, нечего бояться.

Тут Степан вдруг ощутил хорошо знакомый, резкий и противный запах старого свалявшегося волоса, адский жар, веющий от матраца, и тяжкий кошмар своих извечных мыслей, который грозил его задушить.

– Деньги!

Этот крик Степана раздался в полутемной комнате, как вопль утопающего, как одно протяжное «еее-ии!». В то же время он злобно, что есть силы грохнул кулаком по столу. Рюмка с ликером опрокинулась, бутылка подпрыгнула на голом столе, заколебался и померк свет лампочки. По стенам и низкому потолку запрыгали длинные, быстрые тени. Для полуослепшего Менто это было равносильно неожиданному вторжению толпы вампиров. Ибо на крик Степана и он вскочил, перевернув стул, и, точно отброшенный взрывом, оказался в углу комнаты. Им обоим некоторое время мерещилось, будто комната все еще заполнена оглушительными звуками, движениями и тенями. Хотя все уже давно замерло и стихло, оба сохраняли прежнее положение: Степан Кович – со сжатым кулаком, лежащим на столе, со втянутой в плечи головой, болезненно сморщенным лицом, точно он и сам испуган своим движением и сейчас приходит в себя и старается понять его и как-то отделить себя от него, а Менто – в своем углу, невероятно съежившийся и перекошенный от страха.

Силы и способность соображать покинули Менто, он больше не мог найти ни слова, осталось только стремление избегнуть пыток. Но как? Никогда он так не жалел о том, что не умел больше приобретать и лучше беречь нажитое, что нету него ни драгоценностей, ни золота, которыми многие евреи спасают свою жизнь или, по крайней мере, отдаляют гибель. Никогда он не испытывал такой ненависти к тем, кто имеет и умеет. Ведь нельзя отдать то, чего нет. Значит, придется погибнуть. Он еще раз молитвенно сложил руки, уже не зная, кого молить и о чем.

– Как бога вас прошу, господин офицер… Как только рассветет, как только…

Степан Кович скинул с себя оцепенение и стремительно вскочил на ноги. Этот лепет о рассвете и завтрашнем дне снова всколыхнул в нем всю его кровь, весь гнев и алкоголь. Ему казалось, что только сейчас он понял: этот еврей, хитрый и упрямый, подставляет ему завтрашний день как западню, как приманку, рассчитанную на дурака и тряпку, которого он презирает и ни во что не ставит. Однажды в такую же самую ночь он видел, как некогда уважаемые и надменные баня-луцкие евреи отдают безусым усташским недорослям старинные фамильные драгоценности, дивные, излучающие тепло вещи из золота, платины и дорогих камней, изумительного цвета и блеска, и отдают беспрекословно, с легким сердцем, точно нашли их на дороге, а усташи-молокососы и голодранцы принимают драгоценности радостно и естественно, точно их носил их прадед. А ему этот еврейчик твердит, будто у него ничего нет, и дерзко водит его за нос и обманывает, потому что думает: этого бояться нечего, это не человек, а мокрая курица, всегда и во всем последний; этого я могу вокруг пальца обвести. Завтрашним днем еврей хочет его обмануть, а он чувствует, что завтра для него не существует, что он привязан к этой ночи и этому еврею. И он теперь же должен показать, что за человек Степан Кович. Дело идет о большем, гораздо большем, чем деньги и драгоценности. Медленно, по-звериному он привстал, изогнулся, точно пролезая через невидимую ограду, вытащил, закинув руку за спину, тяжелый парабеллум, как некое окончательное и решающее доказательство, неопределенно направил его в ту сторону, где стоял Менто, и выстрелил.

Не вглядываясь, куда целит, продолжая судорожно нажимать на спусковой крючок, и неумело, далеко от себя держа револьвер, стреляющий очередями, Степан, как громом и молниями, засыпал пулями угол комнаты, в котором Менто неестественно и причудливо махал руками, скакал и подпрыгивал, точно пробегая между молниями и перескакивая через них.