– Ну а потом Ольга уехала в Америку, потому что она умная, не то что этот, – нашёптывает вечная старшая лаборантка за чашкой безвкусного чая какому-нибудь молоденькому, но сразу видно, что вечному же ассистенту. Всё нашёптывает и нашёптывает. А о петле – только мечтает нашептать, но что-то внутри, глубоко на уровне подсознания, не позволяет. Порядочность, из-за которой приличные люди не разглашают особенно страшных чужих тайн, или страх расплаты? Нет. У Антонины Павловны в этом месте её персональной кармы просто стоял блок. И блок этот был стальной и слегка тупой. Обо всём прочем, цветном и плюс-минус не утратившем остроты, она могла сплетничать сколько угодно с кем придётся.
Например, с Любовью Захаровной.
Женщиной «трудной судьбы». (Как будто есть лёгкие судьбы.) Но раз уж существует устойчивое фразеологическое выражение, то отчего бы им не воспользоваться? Любовь Захаровна – женщина трудной судьбы, и легче от принятия этого обстоятельства ей не становилось. Когда-то давно она было просто Любой. И даже Любашей. Для любимого и любящего мужа – мелкого партийного деятеля. Мелкого – по меркам «великих свершений» мира минувшего. Но вполне себе достаточного для благополучной жизни в режиме полнокровного функционирования Союза Советских Социалистических Республик. Любаша вышла за него замуж ещё во времена студенчества и далее отказа ни в чём не знала. Ни в нежелании работать. Ни в желании чем-нибудь заниматься. Потому сразу после института она поступила в аспирантуру, защитила какую-то невнятную, незаметную и незначительную диссертацию в ряду многих и многих в рамках очередной текущей кафедральной темы да и осталась при кафедре акушерства и гинекологии ассистентом. Она наизусть знала биомеханизмы родов, понятия не имея, как всё происходит в натуре. Любаша отлично разбиралась в патофизиологии кровотечений, ни разу не узрев собственными глазами, какова она, кровь, струящаяся из человеческого организма, в котором по тем или иным причинам нарушилась регуляция свёртывающей системы. Молодой кандидат медицинских наук могла прекрасно замкнуть замок на ветвях акушерских щипцов, но только в так называемом «фантоме» – условном муляже – обрубке женского таза. Подобного рода ассистенты – лишь немного усовершенствованная модель старших лаборанток. Их не беспокоят судьбы человечества, и они этого не скрывают ни от человечества, которому всё равно, ни от самих себя. Их не беспокоит жажда хлеба насущного, при удачном раскладе вырастающая в жажду наживы. Было бы куда наряды выгуливать, купленные не на свои, а на мужнины или родительские. Есть они, такие, коих никогда не понять честолюбцам, самые неудачливые из которых выдумали недавно удобное слово «дауншифтинг» и превратили это всего лишь слово в целую религию. У персонажей, подобных Любаше, есть эго, но оно довольствуется властью над студентами – большего им не надо. Но уж на последних они отрываются по полной. И гораздо позже вчерашний «опальный» троечник, ставший признанным виртуозом родовспоможения, не зло и даже с умильной ностальгической улыбкой, вспомнит:
– Любовь Захаровна?.. А… Любаша… Была такая. Славная тётка. Такая молодая, строгая… серьёзная. Все занятия просиживала с нами в ассистентской. В отделение и не сходили ни разу. Всё зубрили и зубрили. А другая подгруппа из операционной не выходила, потому что Игорь Израилевич оперировал чаще, чем Любаша чай пила. Красивая была женщина. Да…
Действительно, когда-то Любовь Захаровна была красива и ухоженна. Никогда не отказываясь от того, в чём муж не мог ей отказать. Пока не умер. А умер муж Любовь Захаровны рано. До развала «совка» было ещё не так чтобы далеко, но и не совсем канун. Что-то там у него произошло. Какие-то неприятности. Электрическая нестабильность миокарда – и привет! Другие, куда более крупные деятели, по три инфаркта переживали и до самого что ни на есть календарного старческого маразма доживали, а у этого – электрическая нестабильность миокарда. Словосочетание-то какое мудрёное. Хуже только «смерть невыясненной этиологии». Как будто у смерти есть происхождение. В происхождении самой жизни уже и заключено происхождение неизбежной смерти. И неизбежные неприятности, закономерно возникающие у ничего не умеющей дамы в расцвете лет, привыкшей жить хорошо. Но внезапно, посреди ничего не предвещавшего «хорошо», потерявшей кормильца, платильца и одевальца, единого в трёх ипостасях. И оставшейся в не обновляющихся более нарядах, с недоходной, как и прежде, работой, весь смысл которой заключался в том, что он придавал собственно смысл жизни Любови Захаровны. Не просто проснулась, а проснулась, чтобы пойти на работу. Не просто пришла на работу, а пришла, чтобы учить студентов тому, чего сама не умеет. Ну и цветы полить, если Тоня ещё не успела.
Сын Любови Захаровны – «тоже хорош» – женился на еврейке и уехал в Израиль. Хорошо, что «отец не дожил». Уехать-то уехал, «неблагодарный», однако эстафету содержания матери из рук «не дожившего» отца подхватил. Но регулярно получая «эти деньги», она всё же продолжала ходить на никому не нужную в обновившихся условиях работу. Молча отрабатывала преподавательские часы за всех, не предъявляя «прогульщикам» счета к оплате и по привычке заполняя все необходимые графы в бесконечных журналах, не требуя ничего взамен. Потому её и не увольняли, хотя в пенсионный возраст она вошла пару лет тому. Пока не увольняли. Сын звал её в Израиль. Но она упорно отказывалась, мотивируя это тем, что иврит будет не по силам.
– Представляешь, что мне эта жидовка сказала? – жаловалась вечная ассистент Любовь Захаровна вечной старшей лаборантке Антонине Павловне на свою замечательную, красивую, юркую и безмерно деятельную невестку Маринку.
– И что? – не зная, что сказала «жидовка», но уже заранее возмущённая любыми её текстами, гневно уточняла Антонина Павловна.
– Сказала: «Мама! Зачем вам иврит? Сидите дома, смотрите телевизор, вам всё привезут! Да и на единственном известном вам языке тут есть с кем поговорить, не у нас одних престарелые родственники». Я им уже престарелая родственница, видите ли! Дрянь!
– Какая мерзавка! – заключала Антонина Павловна, про себя осуждая Любашу за дурость и втайне завидуя «этой идиотке», которой предлагают сидеть дома на всём готовом, а она кочевряжится.
– И потом, как я в этот Израиль поеду, если у меня в квартире подшивка «Химии и жизни» за двадцать лет, книг три шкафа, медный таз для варенья, Олежкин горшок и… я что, всё это бросить должна! Или на помойку снести!!!
– Да разве им не плевать на то, что для нас важно?! – осуждающе сверкала глазами Антонина Павловна, а про себя думала: «Да уж, у тебя там, в четырёх комнатах с высокими потолками и антресолями, немало, поди, мусора накопилось, старая дура!»
Мусора в квартире Любовь Захаровны и правда скопилось немало. Она до сих пор хранила парочку старых чемоданов, набитых первичной документацией своей древней, ни тогда, ни сейчас не нужной диссертации. Кажется, это было что-то на тему гиперпластических процессов эндометрия. Как раз в то далёкое «тогда» только-только официально разрешили аборты, и те, кто владел техникой этой вроде бы простой операции, кинулись выполнять их с тем же пылом, с которым прежде выполняли подпольно. Но уже не боясь ранее постоянно маячившего на горизонте «неба в клеточку». Ну а те, кто не умел ничего, но гордо именовался «акушером-гинекологом», погрузились в пучины изучения последствий добросовестных вышкрябываний до хруста и кровавых пузырей. Страна была впереди планеты всей по уровню материнской и детской смертности… пардон, уровню её снижения. Наша медицинская помощь была одной из самых-самых медицинских помощей, надо отдать ей должное, да и женщины наши, как и прежде, были живучи донельзя. Что европейской и американской даме – бюллетень, щадяще выполненная процедура и грамотно расписанная профилактика кровотечения и бактериальных осложнений, то русской женщине совкового периода – тапки, паспорт и абортарий, похожий скорее на подсобку свинофермы, чем на операционную. Пришла, губы закусила до крови, ушла. Вечером – воды наносила, половики вытряхнула, ужин на всю семью приготовила, да и ложись себе плачь-отдыхай на здоровье, сколько слёз в подушку влезет. Ну, и гиперпластические процессы, конечно же. Не без этого. Непаханое поле на огромном клиническом материале. Но тем, кто в клинике пашет с кюреткой в руках, – некогда. Вот такие, как Любовь Захаровна, и теоретизировали, изучая анамнезы, данные клинико-морфологических исследований, близкие и отдалённые последствия этой «чудесной» манипуляции. Если, конечно, успевали поймать хотя бы близкие. С отдалёнными было куда сложнее, хотя и приближалась эпоха поголовной диспансеризации – якобы советского ноу-хау, – давно существующей в том или ином виде в более в этом смысле цивилизованных странах. Где ты будешь ту Фросю Иванову с джутовой фабрики искать, чтобы исследовать её недра на предмет гиперплазии, а то и атипии клеток? В медико-санитарной части? Уволилась ваша Фрося Иванова вместе с карточкой, вот и обходной лист в соответствующей графе подписан. Куда?.. В жопу труда! Идите в отдел кадров! Разок, другой, третий, и устанет самый заядлый энтузиаст рыцарствовать во имя дамы по имени Акушерско-Гинекологическая Наука. Потому что в каждую МСЧ надо позвонить, прежде чем прийти, в любом отделе кадров надо высидеть под дверьми, да и не каждый кадровик знает, куда та Фрося Иванова подевалась вместе со своими репродуктивными органами. Не с милицией же её разыскивать. Так что абортировали одних, отдалённые последствия изучали у других, сгоняли всё это вместе в группы обследования, сравнения и контрольные, удаляя заведомо статистически недостоверные случаи, скажем с летальным исходом, и – вуаля! – диссертация готова. Результаты соответствуют ожидаемым, практические рекомендации – усилить среди населения пропаганду здорового образа жизни, снизить уровень абортов путём повышения уровня рождаемости. Принято единогласно! Любовь Захаровна и вспомнить-то толком не только название своей диссертации, но даже шифр специальности уже не могла. Но пожелтевшую, отчасти липовую первичную документацию хранила в старых, ненужных, поломанных чемоданах. Ей когда-то строго-настрого научный руководитель приказал хранить пять лет, на случай возможной анонимки в Высшую аттестационную комиссию, потому что муж недавней соискательницы учёной степени кандидата медицинских наук, а ныне – законной владелицы диплома ВАК, подтверждающего получение искомой степени, был на виду. Она и хранила. Хотя уже пятью пять сроков давным-давно вышло. Кроме этих самых, заученных насмерть, гиперпластических процессов эндометрия в соответствии с представлениями о них тысячу девятьсот давнишнего года, Любовь Захаровна и не знала ничего. Хотя виртуозно владела методикой написания протоколов кафедральных заседаний, заполнения ассистентских, лекционных журналов и журналов отработок. Консультируя новичка на предмет сих сакральных знаний, она приобретала вид академически умудрённой дамы и полновесных полчаса чувствовала, что крайне необходима этому миру. Как минимум в этих стенах, как минимум – этому «дурачку» или «дурочке». Как она могла променять это ощущение собственной значимости на какой-то там Израиль? Невестка-жидовка, иврит и взрывы. Что вы! Именно в такой последовательности в её сознании были расставлены приоритеты опасности неведомой страны, куда уехал сын. Мусор же, накопленный в квартире и наглядно демонстрирующий своей полновластной владелице, что жизнь прожита не зря, был вне приоритетов. Над приоритетами. Подшивки старых журналов, бесчисленные квитанции (включая ежемесячную оплату ДМШ по классу фортепиано учащегося Олега Свердлова, ныне гражданина Израиля, с 1965 по 1972 г.), ноты, по которым уже никто никогда не сыграет, расстроенное пианино, заваленное хламом, заставленное статуэтками с отбитыми носами и разной степени покалеченности слониками. Медный таз, варенье в котором последний раз было сварено в начале восьмидесятых, и всё прочее, что давно удалено с антресолей даже самыми непрогрессивными слоями населения, составляли смысл бытия Любови Захаровны наравне с ощущением временного могущества над пропустившим занятие интерном. Изредка свежие нотки в «забубённое» существование вносили юные ассистенты, позволявшие – из вежливости или по неопытности – брать престарелой вечной ассистентке над собой «шефство». Позже вежливо (или не очень) посылающие её куда подальше или относящиеся как к неизбежной сопутствующей форме жизни – назойливой кафедральной мухе, проснувшейся вместе с началом отопительного сезона. Почему-то с началом именно этого сезона и до самого его завершения Любовь Захаровна торчала на кафедре куда дольше, чем того требовала её почасовая сетка, включающая работу за «лентяев» и «карьеристов». Поздняя осень, зима и начало весны – тягостное время для одиноких. Не с кем им переругиваться из-за занятой по утрам ванной, некому ловить их убегающий кофе, а чаепитие с телевизором долгими тёмными вечерами несуетно настолько, что начинает походить на анабиоз, из которого сам не выйдешь, а вывести некому. Страшно. И хотя Любовь Захаровна была старше Антонины Павловны и вечным ассистентом, а Антонина Павловна – соответственно – моложе и всего лишь вечным старшим лаборантом, но между ними около десятилетия назад возникло некое подобие дружбы, ограниченное кафедральными стенами и совместными стенаниями, в них раздающимися по любому удобному поводу. Глуповатая сирота с несчастной личной жизнью и прежде неглупая и когда-то счастливая женщина с давно уже «трудной судьбой» странным образом прильнули друг к другу, ни на секунду не став от этого союза менее одинокими и хоть на капельку больше кому-то нужными.