— Если бы у вас было сердце, — заговорила Дубровина, держась за грудь, — вы пожалели бы меня. Вы бы не кутили, не целовались с француженками, — не выдержав, крикнула она, — вы вскружили мне голову, а теперь смеетесь надо мной, не все ли вам равно...
— Скажите, пожалуйста, — возмутился Рылеев, желавший в то же время оправдаться пред Дубровиной, — вы шляетесь по кабинетам с разными кутилами, безобразничаете с ними, развратничаете и смеете еще упрекать.
— Я не развратничаю, неправда, — горячо протестовала Дубровина, — мне не до того, вы мучаете меня, я с ума схожу, мне жизнь не мила. Я певица, я этим живу, я должна быть в кабинете; я не могу иначе. Вы меня стыдите и смеетесь над моей профессией, издеваетесь надо мной. Вы скверный человек, вы не способны что-либо понять.
— Я не хочу ничего понимать, — воскликнул Рылеев, которого вывело из себя то обстоятельство, что Дубровина не отказывается от того, что она кутила в кабинетах, а лишь оправдывается, — я знаю только, что если бы вы были порядочной женщиной, вы бы не делали этого. К вам нельзя относиться с уважением, вас нельзя любить.
Произнося с горячностью эти слова, Рылеев в то же время понимал, что он не прав, что он слишком строг, чего с ним никогда не было в отношении других женщин. Но относительно Дубровиной он не мог не быть беспощадным; инстинкт влюбленного возмущался в нем, он слишком много страдал от ее прошлого. Несмотря на желание простить ей, отнестись к ней участливо, он не мог совладать с собой. Наоборот, когда он заговорил об этом, у него словно что-то прорвалось в душе, его охватила злоба к Дубровиной за то, что она, дорогая ему женщина, могла жить в таких условиях, примиряться с ними, подчиняться им.
Это сознание и возмущение давно бродили в его душе и увеличивались по мере увлечения его Дубровиной, но он боролся с ними и не давал себе права ясно выявить свои чувства и мысли. Он не хотел их понимать, смеялся над своими волнениями. Впечатление, производимое на него Дубровиной, всегда шло в разлад с фактами. Когда он отдавался чувству, Дубровина казалась ему родной и близкой, но являлось сознание правды, сопоставление, и Рылеева охватывало отчаяние и злоба. Теперь же во время объяснения с Дубровиной после многих часов ожидания, раздумья, ревности, душевной борьбы, стыда и жалости к ней, когда он наконец появился пред ней с потребностью мстить и ласкать ее, пред ним более ярко и сильно, чем когда-либо, и более мучительно встали все эти проклятые вопросы. Рылеева охватила внезапно нестерпимая жажда сразу покончить с ними, выяснить разлад, происходивший в его душе, и высказать все то, что заставляло его страдать. Он чувствовал потребность объяснить себе то, с чем он никак не мог примириться, о чем он никогда не думал до Дубровиной, и что начал познавать впервые потому, что теперь все это больно коснулось его.
Рылеев стал говорить Дубровиной быстро, громко и ясно. Но, выкладывая пред ней все накопившееся в его душе, он не старался смягчить своих мыслей. Он говорил болезненно, горячо, нервно, и его страстность приобретала характер злости. Вследствие этого, против воли и цели, он стал оскорблять Дубровину и говорить ей дерзости, тяжелые и беспощадные, в присутствии женщин и официантов, невольно заинтересовавшихся объяснением любовников. Фантазия его мешалась с действительностью; он выкладывал перед Дубровиной все, что думал о ней дурного, не стараясь даже найти хорошие стороны: о них не было смысла теперь вспоминать. Он стал ей приводить все, что можно сказать про кафешантанную певицу. Он обвинял ее в той грязи, в которой сам купался в течение многих лет в обществе кафешантанных певиц, он все свои наблюдения в этом мире взвел на Дубровину, как на представительницу кафешантана. Рылеев, увлекшись, смаковал обидные для Дубровиной фразы, издевался над женщиной, которая, широко раскрыв глаза, бледная и растерянная, слушала его, ошеломленная потоками тяжелых обвинений, исходивших из уст любимого человека. Она не находила, что ему ответить, потому, что хотя все, что говорил Рылеев, было правдой, но правдой сильно преувеличенной, страшно обобщенной, до неимоверности оскорбительной и грубо выраженной.
Потрясенная Дубровина крикнула с рыданием:
— У вас нет сердца!.. За что? Как вы смеете? Какое вам дело? Кто вы такой, что стали у меня требовать отчета? Зачем вы это мне говорите? Вы знали, кто я и что?
Дубровина глухо рыдала. Она была нравственно разбита, она видела, что Рылеев почему-то рассвирепел и, как ревнивая женщина, понимала только, что Рылеев хочет оскорбить ее в присутствии ее соперницы. Помимо всего, перед ней главным образом стоял вопрос о разрыве с Рылеевым, и в этом состоял весь трагизм ее положения. Она не могла понять, чем руководится Рылеев, но близость разрыва, неизбежность разлуки были для нее ясны, и это повергало ее в отчаяние. Она чувствовала и сознавала, что Рылеев глубоко несправедлив к ней. Благодаря нахлынувшей на нее неожиданно, как вихрь, любви, она более, чем когда-либо, ощущала тягость своей специальности — развлекать и спаивать мужчин. Но теперь она стала чувствовать в себе силу вырваться из этого омута, который глубоко и сильно затягивает женщин со слабой волей. Между тем, раньше она не видала правильного и возможного выхода из кафешантана, за исключением случайности, играющей часто огромную роль в жизни человека. Рылеев своими частыми придирками, насмешками и презрительными намеками, исходившими от серьезного увлечения, заставил ее постепенно задуматься над своим положением омрачавшим ее отношения к любимому человеку, и это вело ее к известному нравственному обновлению. Ошеломленная и оскорбленная поведением Рылеева, унижавшего ее пред всеми и пред Де-Колье, торжествовавшей победу, Дубровина не оправдывалась и не защищалась. Наоборот, взрыв негодования был ему ответом. Дубровина захотела обидеть и задеть чем-либо Рылеева, глубоко, так, как он задел ее, и она инстинктивно затронула те же струны, которые заставляли Рылеева оскорблять ее.