Рылеев стоял среди осуждавших его людей и не знал, что делать; он видел, что все отшатнулись от него, и ему стало неприятно и тяжело, хотя это были люди, которых он никогда, не уважал, и мнением которых о себе не интересовался и не дорожил. Но он инстинктом понимал, что тут его осуждали не певицы, официанты, хористки и хористы. Люди осуждали его, как человека, а не как гостя, кутилу и богача. Во взглядах, словах и восклицаниях всех он видел упрек себе в том, что нельзя так оскорблять женщину вообще, а в особенности ту, которая выделена из массы других.
Рылеев среди сожалений и говора вышел в сад, чтобы освежить свою отуманенную голову. Он начал учащенно, словно после долгого бега, вдыхать в себя сырой и свежий воздух наступающего дня. Часть неба уже посветлела., и голубой фон горизонта все более вытеснял синеву небосклона, заставляя меркнуть звезды. Рылеева неотступно, назойливо преследовала фраза Дубровиной: — я, может, была ею, но только не для вас! Эта фраза звучала у него в ушах. И ему было так стыдно и тяжело, как никогда в жизни, его душа наполнилась такой жгучей жалостью к Дубровиной, что ему хотелось рыдать. Он безусловно осуждал себя и раскаивался, и никак не мог понять, что с ним сделалось, как он позволил себе, и за что наконец он оскорбил Дубровину. Он никогда до сих пор не позволил себе оскорбить ни одной женщины, хотя провел много лет в обществе доступных женщин. Между тем судьбе угодно было поиздеваться над ним: женщина, которая была близка его сердцу, была с ним искренна и бескорыстна, эта женщина была глубоко унижена им. Он не знал, почему презрение, накопившееся незаметно в его душе против доступных женщин, должно было вылиться на Дубровину, которую он полюбил. На душе у него было тяжело и смутно. Его тянуло к Дубровиной, и он думал о том, чтобы броситься к ногам ее, просить у нее прощение, разсказать ей все, объяснить, что он не знал, что делать, открыть ей свою душу, приласкать ее. Жажда раскаяния мучила его, но он не смел этого сделать, не знал, как посмотреть Дубровиной в глаза, что сказать ей. Ведь, все это было для него впервые: и любовь, и страдание, и ревность, и все чувства, которыми он был обуреваем в последнее время, а сегодня в особенности.
Очутившись наедине с аптекарем. Лаврецкая в первый момент была под впечатлением безопасности; крики публики лишь слабо доносились до нее. Она не могла разобраться в своих мыслях и воспользовалась случаем, чтобы перевести дух, сообразить что делать. Она была сильно взволнована, испугана и разгневана в одно и то же время, была близка к истерике, к припадку, и все вздрагивала.
Лаврецкую порывало отсюда из кабинета крикнуть своим противникам еще какую-нибудь брань, дерзкую фразу, до того она была возмущена. Вино, которое она пила в течение вечера, и ликеры произвели на нее свое действие. Скверные и бурные порывы все время у нее боролись с проблесками разсудка и сознания, и она с трудом сдерживала себя.
Лаврецкая была взбешена Коротковым, и ревность влюбленной женщины душила ее. Ей казалось, что он все продолжает находиться в обществе. Веры, и ее подозрения и предположения на этот счет заставляли ее мучительно страдать. Ей хотелось увидеть Короткова, узнать, где он, что он делает, и у Лаврецкой родилось стремление отомстить всем, Короткову, Вере и гостям. Она не знала определенно, что ей делать и как поступить. Войдя в кабинет к аптекарю, она громко и звонко рассмеялась и повалилась в кресло, чтобы только не зарыдать и не выдать своего душевного состояния. Аптекарь же, низкий, толстый, потный и лысый, с толстыми губами — весь сиял оттого, что наконец прекратилось его ожидание. Он считал странным и неестественным, что, несмотря на его желание и деньги, Лаврецкая так долго не является к нему. Ему казалось, что если управляющий рестораном им вознагражден, то со стороны Лаврецкой не может быть причины отказываться от его общества. Он подсел к Лаврецкой, взял ее за руку, стал гладить ее ладонь своей плотной рукой и спросил мягко: деточка, что вы будете пить, не стесняйтесь, скажите. Отчего вы так взволнованы?
Лаврецкая, не вырывая у него руки, и не глядя на аптекаря, стала ругать кафешантан, подругу и публику. Аптекарь был в восторге, ему казалось, что Лаврецкая ему жалуется на всех, и он стал ей горячо сочувствовать и также в унисон ей ругать и порицать всех, надеясь, что за это получит ее расположение. Это подало Лаврецкой задору. Выпив бокал шампанского, Лаврецкая стала внезапно смеяться, улыбаться аптекарю и вообще оживилась. Ей вдруг захотелось сильных ощущений, рассеять тоску и печаль, которые давили ее. Скоро по ее настоянию в кабинет вошли хористки в пестрых костюмах, усталые и вялые, рассевшиеся у стен на стульях и на диване. Пришел тапер, бритый еврей с длинными волосами, появилась хозяйка хора — Надежда Иосифовна. Она села скромно у пианино, и, закурив папиросу, стала зорко и хищно наблюдать за хористками. Захлопали пробки, на столе появилось сразу несколько бутылок с шампанским. Внесены были вазы с фруктами, бокалы, и официанты почтительно стали разливать искрящееся вино. Все это делалось поспешно, словно все томились сильной жаждой. Выпив свой бокал, взмахнул головой тапер и ударил костлявыми пальцами по клавишам пианино с надорванными струнами. Переглянулись между собою хористки, и все запели голосисто и стройно, по привычке.