Слыша это и страдая, Рылеев уже знал твердо и чувствовал, что если будет спасена Дубровина, то он не расстанется с ней. Он готов был все отдать, чтобы спасти ее.
Увидев Веру, вышедшую из кабинета, где лежала Дубровина, бледную и убитую, Рылеев бросился к ней и со слезами воскликнул:
— Ну, что сказал доктор, ради Бога!
И у него задрожали губы от горя. Но Вера зарыдала и могла только проговорить с рыданием и безнадежным отчаянием в голосе:
— Ничто не поможет... ногти, ногти синие, совсем синие...
Девушка в бессилии опустилась на ступеньку лестницы и стала тихо плакать, закрыв лицо руками. Услышав это, кассирша махнула печально рукой и авторитетным тоном сказала:
— Ну, конечно! от бертолетовой соли можно спасти, если сейчас хватиться, пока в кровь не всосалась, а затем... Она недоговорила.
Вышел доктор. Скривив в безнадежную улыбку губы, он обратился к озабоченному Пичульскому.
— Ничего не поможет, поздно позвали врача, весь вопрос в минутах. Оставьте ее в покое, не надо больницы, ничего...
Тогда Рылеев вошел в кабинет и сразу среди людей, мебели и беспорядка заметил Дубровину. Он сразу увидел ее лицо; оно было спокойное, слабое, уже похудевшее, волосы были в беспорядке. Ужас вселял цвет этого лица, светло-синий, отливавшийся под бледной и тонкой кожей. Но на этом лице было такое выражение, какого он никогда в жизни не видел, выражение, заставившее его с робостью и трепетом остановиться на пороге. Большими, глубокими и серьезными глазами посмотрела Дубровина на Рылева, и на губах ее пробежала больная улыбка.
— Милый, подойди... — и она приподняла руку.
Рылеев бросился на колени пред креслом и склонил голову на ее колени.
Печально покачивая головой, умирающая стала гладить его волосы и проговорила слабым, грудным шепотом:
— Не печалься, милый, не печалься... .
— Прости, прости, — зарыдал Рылев, вздрагивая у ног Дубровиной. — Что ты сделала, зачем...
Лицо Дубровиной осветилось кроткой и печальной улыбкой.
— Не плачь, Вася, — не плачь, ты не виноват. Нет, не думай этого, так только вышло. Я знаю, ты меня любишь, но видишь, я не могла иначе, я не могла иметь ни одного дня такого, какого хотела, мне все было тяжело, никого у меня не было. Я, Вася, никогда не любила, я ничего тебе не могла отдать, я уже ничего не имела. Я стала себя стыдиться, я не знала, что делать. Дальше так нельзя было... Не горюй, Вася, помолись обо мне, если любишь меня, не забывай, что я тебя любила... Но что-ж делать — не суждено...
У Дубровиной искривились губы, и из глаз полились слезы, тяжелые и крупные. Она замолчала, устремив затуманенный взор вверх. Все поняли, что Дубровина плачет по своей умирающей жизни и любви, что она жалеет о своем поступке при виде любви Рылеева, что она со слезами прощается с этим миром. А яд делал свое ужасное дело; кровь быстро разлагалась в жилах, слабая рука уже упала с головы Рылеева и свесилась с кресла. Голова все ниже склонялась на грудь, лицо синело, но из глаз полуоткрытых и тусклых, продолжали литься слезы. Дубровина умирала медленно, опускаясь всем телом с кресла и слабо, в последней агонии, шевелила губами. Кругом тихо и судорожно плакали женщины, чтобы не нарушить громким рыданием торжественной и трогательной минуты расставанья человека с жизнью.
Воры.
В ночлежке было душно и сыро. Ночь кончалась, и рассвет пасмурного весеннего дня, проникавший чрез грязные осколки оконных стекол, хотя слабо освещал ночлежку, но совершенно вытеснил свет небольшой жестяной лампочки с бумажной, прогоревшей заплатой на закоптелом стекле. Керосин в ней, уже давно выгорел, и огонь потухал, судорожно вздрагивая...