Федоров привык к заботам о Леоновой, ее присутствие вошло в обычную колею больничной жизни, и даже к караульному с ружьем у дверей комнаты Леоновой он привык. Это уже не производило того тяжелого впечатления, как в первые дни.
Спокойное и однообразное течение жизни принуждало забывать о том, что Леонова находится во власти жандармов. Но часто печальная мысль о предстоящем суде над девушкой нарушала жизнь Федорова, который вздрагивал, словно его обдавало огнем и жгучие предчувствия терзали его. Такие случаи носили характер повторяющихся припадков страданий, но затем под наплывом надежды, наступало снова успокоение и доктор продолжал жить в непонятных ему ясно настроениях, подчиненный сладкой бодрости и красивым ожиданиям. Тогда опасное будущее представлялось ему далеким и он как то не верил в него, отдаваясь сочному настоящему.
Но катастрофа наростала и началась с того, что возвратившийся однажды с обеда Федоров был обеспокоен какой-то несообразностью, резко бросившейся ему в глаза. Оказалось, что у дверей комнаты Леоновой не было караульного. Федоров сразу даже не уловил сущности дела, но у него словно отвалилась душа. Он распахнул дверь и его мучительный стон был ответом тому, что он понял: комната была пуста, Леонова исчезла.
Оказалось, что во время отсутствия доктора явились жандармы, следователь и городской врач и увели Леонову. И для Федорова потянулись тусклые, мрачные дни. Угнетаемый черными предчувствиями, он погрузился в ожидание того необыкновенно трагического, чего он без памяти страшился. Он знал и чувствовал, что никогда ему не перенести того, что стало ему теперь казаться неизбежным. что темной тучей нависло над его угрюмой жизнью. Безграничный и томительный страх грыз его, и однажды взяв с трепетом предчувствия газету, он нашел то, что искал его измучившийся мозг, чтобы увенчать его горе невыносимым ужасом.
Краткая газетная заметка извещала, что Леонова военным судом приговорена к повешению и что казнь будет произведена в исполнение сегодня в 12 часов ночи.
Федорова на миг окутала тьма, а затем, когда минута бессознательности исчезла, он схватил шляпу и в какой то животной панике выбежал на улицу. В немом отчаянии он шел по мостовой, лавируя среди извозчиков и трамваев, в бесцельном влечении приткнуться где нибудь со своей пламенной мукой. Он стремился все вперед, ища надежды и утешения и пытался крикнуть: люди, спасите ее! Он несметное число раз повторил это слово и ему казалось, что он говорит непонятливой и бесцельно суетливой толпе:
«Неужели вы будете заниматься своими делами, смеяться, спешить, есть, когда совершается ужасное дело? Что же такое, как же можно так, господа. Обратите свое внимание, ведь так невозможно! Сегодня чуть ли не на ваших глазах будут душить маленькую, тщедушную слабую и больную девушку, понимаете — душить, душить. Она ведь не сможет сопротивляться, слышите, господа, обратите внимание!»
Его мысль не могла примириться с возможностью такой безобразной сцены, когда беззащитную, слабую и одинокую девушку, за толстыми крепостными стенами, окружат вооруженные с ног до головы жандармы и полицейские чиновники, и спокойно повесят ее, как какую нибудь вещь. Федоров стонал от безнадежного отчаяния и сновал по улицам со взглядом безумца, иногда останавливаясь в подворотнях, где беззвучно рыдал...
А часы приближали ночь и смерть Леоновой, и Федоров изнемогал от сознания своего исполинского преступления в отношении девушки.
— Я, я отдал ее на виселицу, — шептал он, — я ее палач.
Федоров понимал, что, спасая тогда Леонову, он отнял ее у смерти в высший момент ее душевного подъема, когда она была приготовлена к встрече с ней и смерть не была так страшна девушке, потому что она являлась естественным последствием ее жизни, приведшей к покушению на губернатора и к больнице. И если бы не его неуместная энергия и искусство врача и потребность спасти ее, она бы тогда, спокойно умерла и теперь палачи не могли бы тешиться над нею. Своей любовью к ней он неисчислимо умножил страдания девушки, приготовил ее к утонченной казни, послал на сверхъестественный, непосильный ужас.