Выбрать главу

«Еврейчик Леви» — это знаменитый на всю Америку и на весь мир Леви Штраусс, создатель джинсов.

Книги Бориса Лапина — один из самых богатых, самых занимательных и порою самых забавных музеев мировой этнографии.

В Таджикистане, где привыкли, что всякий чиновник из Москвы — начальник, Лапина величали «джаноб», по-русски — «превосходительный». Местный поэт обратился к нему: «…Мне нужно видеть джаноб русского товарища, которого зовут Асоб-Адил». Оказалось, «Асоб-Адил» — это Особый отдел, Гепеу.

А в долине Мургаба, когда жена родила сына, муж стал плясать и распевать во все горло: «Слава Богу! Жена не что иное, как мешок, я же его хозяин. Женщина — бурдюк, а я — владелец овцы. Я дал ей сына, и ничего другого не могло выйти». Джаноб Лапин слушал и записывал.

Бадма-лама (повесть «Буддийский монах») поучал: «Заставь себя бояться — тебя будут любить». Борис Лапин рассказал о поучениях Бадма-ламы в Москве, где в то время был уже единственный всеми любимый лама-джаноб, товарищ Сталин. В 1935 году, после поездки на Ближний Восток — Стамбул, Пирей, Бейрут, Яффа, — Лапин, с другом своим Захаром Хацревиным, написал книгу «Путешествие», а по ней сценарий — «В дальнем порту». Режиссер Юлий Райзман снимал картину на «Мосфильме». Но в газете «Водный транспорт» появилась серия статей о клеветническом характере произведения.

Был 1937 год.

Перед самой войной Лапин и Хацревин написали киносценарий «Военный корреспондент». Если говорить о прототипах, главный герой Леонид Банк — уже тогда Банк было благозвучнее, чем Бланк! — это, прежде всего, Борис Лапин. Человек, который всегда в дороге, всегда на переднем крае, всегда в самых горячих точках планеты. И жена его, точно так же, как жена Бориса Лапина, Ирина Ильинична Эренбург, говорила: «Он всегда должен уезжать, и возвращаться, и снова уезжать. Ведь в этом вся его жизнь…»

Он действительно всегда уезжал — и всегда возвращался. Но однажды — это было летом сорок первого — он уехал и больше уже не воротился: в сентябре под Киевом, не желая оставить своего беспомощного, тяжко хворого друга Захара Хацревина в окружении, он погиб вместе с ним.

О Касторе и Полидевке эллины сложили миф, потому что, когда умер один, другой тоже не захотел жить. Почему не сложили иудеи миф о Борисе Лапине и Захаре Хацревине!

Воистину, «братья мои неверны, как поток, как быстро текущие ручьи…» (Иов, 6:15).

Семь букв

Б. Слуцкий

Борис Слуцкий — поэт послевоенный. Более того, не просто послевоенный, а послесталинский: имя его впервые прозвучало в середине пятидесятых, когда было ему далеко уже за тридцать. Однако в биографии его, в общем, типичной биографии советского поэта — из трудовой семьи, учился в Литературном институте, солдат, фронтовик, — есть одна нетипичная черта: в отличие от других, он миновал чин так называемого «молодого поэта». Поэтическая судьба его сложилась так, что он сразу вышел в зрелые, и о нем заговорили в один голос как о сложившемся мастере, со своей темой, своей интонацией, своим почерком. Первым задал тон в этом хоре Илья Эренбург. И хотя впоследствии Слуцкого и бранили, и отчитывали, и наставляли, однако репутация его от этого только крепла, ибо два важнейших качества его поэзии — искренность и простота — уже не оспаривались никем. Борис Слуцкий оказался одним из немногих советских поэтов, который, хотя война давно уже кончилась и пришли новые времена, новые песни, сохранил тот душевный настрой солдатской прямоты и доверительности, что утвердился в тяжелую годину войны, когда смерть и жизнь в равной мере стали буднями советского человека.

Но было у Бориса Слуцкого еще одно качество, о котором не говорили критики и литературоведы, но говорили главные, хотя и без чинов, говорили читатели: Борис Слуцкий не забывал, что папа у него был Абрам.

Теперь, по прошествии лет, следует уточнить, что вспоминал свою родословную Борис Абрамович не очень часто. Но по тем временам, когда из новых, послевоенных, русских поэтов об этом практически никто не говорил, любой, даже самый короткий разговор на эту тему уже представлялся отчаянно смелой вылазкой. Если же это был не просто разговор, а разговор поэта, который тщательно обдумал акцент, обдумал образы и параллели, то это была уже не только смелая вылазка, а открытая манифестация:

А той травой могила поросла, А та могила называлась братской. Их много на шоссе на Ленинградском, И на других шоссе их без числа. Среди фамилий, врезанных в гранит, Я отыскал свое простое имя. Все буквы — семь, что памятник хранит, Предстали пред глазами пред моими. Все буквы — семь — сходилися у нас, И в метрике, и в паспорте сходились, И если б я лежал в земле сейчас, Все те же семь бы надо мной светились.