Выбрать главу

Желтое и черное в еврейской истории не всегда шагали в ногу. Как видим, случались времена, когда черное было для евреев почти то же, что пурпур для венценосцев. Так скажите, где и когда евреи узрели в цветах этих — желтом и черном — свою отверженность! Где и когда сказали они цветам этим, желтому и черному: прокляты! изыдите!

Нигде не сказали. Нигде и никогда. Более того, и сказать не могли, ибо не у Леви ли было трехцветное знамя — между белым и красным черная полоса! Не у Дана ли было темно-синее знамя, так что издали нельзя было отличить его от черного! Не черные ли цвета были на знаменах колен Гада, Эфраима и Менаше! Не знамя ли колена Ашера было оливковое дерево на желтом фоне! И наконец, не на знамени ли Беньямина были цвета всех колен!

Тем же словом в Библии определяется и зелень листвы, и цвет золотистой нивы, и желтизна лица. Желто-красный шарлах со времен праотцов был у евреев культовым цветом — одним из четырех главных ритуальных цветов. Но какое дело до всего этого, до наследия отцов, Осе Мандельштаму, если рижский дедушка, который не знал ни слова по-русски — бабушка хоть одно слово знала: «Покушали? Покушали?» — набросил внучку на плечи черно-желтый платок, а внучка от этого забрали страх и удушье!

Много лет спустя, в Александровой слободе, Осю вновь обуяли страх и удушье — в этот раз от бычка. И Ося бежал от него, как последний трус. Марина Цветаева, добрая русская душа, пыталась обелить Осю ссылкой на вековой страх человека перед рогатым зверем. Обелить, конечно, можно, ну а поскрести, что ли, возбраняется!

Старик Мандельштам жаловался, что жена, вильненская еврейка Флора Вербловская, отняла у него детей. Сын его, Ося, сообщает, что мама Флора была первая в роду, дорвавшаяся до звуков чистой русской речи, и вместе с бабушкой, которая еще не дорвалась, с гордостью произносила слово «интеллигент».

Еврейская Гаскала, просвещение, во второй половине минувшего века шла об руку с ассимиляцией. Но уже на рубеже XIX и XX веков самые образованные, самые талантливые евреи — Жаботинский, Ахад-Гаам, Ан-ский (Рапопорт) — каждый на свой лад закричали: гевалт! куда нас несет! куда девается наше еврейство! Это было как раз то самое время, когда Ося забросил в книжную рвань Моисеевой мудрости свою древнееврейскую азбуку, с местечковым мальчиком в картузе — героем всех азбучных историй.

Представляете себе первые Осины впечатления: с одной стороны, вонючие папины кожи и касриловский еврейчик в картузе, а с другой стороны — Летний сад, боярышни с боннами и сам царь! Но самое ужасное, что в глубине, в недрах, в тайниках души, Ося и сам чувствовал себя всю жизнь этим касриловским еврейчиком в картузе. В тридцать седьмом году, воротясь из воронежской ссылки в Москву — оставалось ему жизни тогда уже немногим более полутора лет, Осип, усевшись с гостем и Анной Ахматовой на матраце, главном богатстве своей меблировки, шутил о своем жидовстве: «Бессарабская линейка. Обнищавшая помещица со своим управляющим, а я — жид».

Годы его подходили уже к пятидесяти, а он видел себя тем же касриловским жидком в картузе, естественно, с клеймом времени на иудейском своем Я — воистину гробе повапленном!

В годину наивысшего накала души, когда не было смысла долее рядиться в чужие хламиды, когда маски, которыми облеплено лицо, становились невмоготу, ибо не только легкими, но и кожей дышит человек, Осип в иудейском своем исступлении, в приступе тысячелетнего гнева, от пращура своего, разбившего Господни скрижали, крушил чужих богов, которые, случалось, бывали и его богами: «Какой извращенный иезуитизм, какую даже не чиновничью, а поповскую жестокость надо было иметь, чтобы после года дикой травли, пахнущей кровью, вырезав у человека год жизни с мясом и нервами… Вы произносите в своем постановлении страшное слово „травля“ — так, между прочим, как какой-то пустячок».

Каленые слова эти — из открытого письма Федерации советских писателей, которым Осип Мандельштам объявлял о своем разрыве с писательской организацией. Нас не интересует в данном случае суть дела — конфликт поэта с переводчиком Горнфельдом и инспирированный фельетон Давида Заславского, а интересует лишь метафорический ряд разгневанного еврея: «извращенный иезуитизм» и «поповская жестокость» — какие еще слова мог выблевать еврей в минуту ярости!

Конечно, во время оно писал Ося гимн православной литургии:

И Евхаристия как вечный полдень длится — Все причащаются, играют и поют, И на виду у всех божественный сосуд Неисчерпаемым веселием струится.