ину ослу вьюки, вообразим себе, какой диалог вели между собой несостоявшийся палач и его жертва, избегшая гибели in extremis.[3] Итак, вопрошает исаак: Скажи, отец, что плохого я тебе сделал, что ты хотел убить меня, сына твоего, единственного твоего. Ничего плохого ты не сделал. За что ж тогда ты собирался перерезать мне глотку, как годовалому ягненку, и не случись поблизости тот человек, дай бог ему здоровья, что удержал твою руку, ты бы сейчас вез домой мое бездыханное тело. Замысел принадлежит господу, который желал испытать. Что испытать. Крепок ли я в вере, покорен ли его воле. Да что же это за господь, который приказывает отцу убить родного сына. Это наш с тобой господь, господь наших предков, господь, что уже был здесь, когда мы появились на свет. А если у него будет сын, он что, его тоже пошлет на смерть, осведомился исаак. Будущее покажет, ответил на это авраам. Стало быть, он способен на все, на хорошее, на дурное и на совсем ужасное. Выходит, что так. А не ослушайся ты приказа, что было бы. Ну, обыкновенно он или насылает болезнь или разорение, как когда. Стало быть, он злопамятен. Думаю, что да, отвечал авраам тихим голосом, словно боясь, как бы не услышал господь, для него ведь невозможного нет. Ни ошибки, ни преступления, спросил исаак. Прежде всего ошибки и преступления. Отец, что-то я не могу понять эту веру. Придется понять, сын мой, другого выхода нет, а теперь хочу попросить, смиренно попросить тебя кое о чем. О чем же. Давай позабудем все, что было сегодня. Не знаю, сумею ли, я до сих пор вижу, как лежу, связанный, на дровах, а ты заносишь надо мною руку с ножом. Да ведь это был не я, будь я в своем уме, никогда бы не сделал такого. Хочешь сказать, господь лишает людей рассудка, спросил исаак. Да, очень часто, едва ли не всегда, ответил авраам. Но так или иначе нож блестел в твоей руке. Но ведь все это устроил господь, чтобы в последний момент вмешаться, ты же видел — появился ангел. С опозданием. Господь нашел бы другой способ спасти тебя, быть может, он знал, что ангел опоздает и заставил появиться там этого человека. Каина, каин было имя его, не забывай, чем обязан ему. Каин, послушно повторил авраам, я знал его еще до твоего рождения. Да, так зовут человека, который не дал перерезать глотку твоему сыну и сжечь его на поленнице дров, которую тот сам и принес туда. Но ведь этого не случилось, сын мой. Отец, дело ведь не только в том, погиб я или уцелел, хотя, как ты понимаешь, и это мне совсем не все равно, но главное — неужели повелевает нами такой вот господь, что жестокостью не уступит ваалу, пожирающему своих детей. Где ты слышал это имя. Приснилось, отец. Чего только не приснится, подумал каин, открывая глаза. Он задремал на спине у осла и теперь вот вдруг проснулся. Пейзаж вновь изменился, виднелось несколько рахитичных деревьев, а вокруг была такая же безжизненная сушь, как в земле нод, но только здесь не было даже волчцов и терний, а песок и только песок. Еще одно настоящее, подумал каин. Ему показалось, что это настоящее — древнее предыдущего, того, в котором он спас жизнь отроку исааку, а это значит, что он может перемещаться по времени не только вперед, но и назад, причем не по собственной воле, ибо, честно говоря, чувствует себя как человек, который более или менее — да, именно, что более или менее — знает, где находится, но не куда направляется. Исключительно как пример тех трудностей, с которыми придется столкнуться каину, скажем, что место это имеет вид давным-давно прошедшего настоящего и являет собой образ мира, создание которого, хоть и близится к концу, покуда еще не завершено, а потому все в нем носит характер временный и случайный. Вдалеке, на самой линии горизонта, виднеется высоченная башня в форме усеченного конуса, ну, то есть конуса, верхушку которого то ли срезали, то ли еще не поставили на место. Расстояние велико, но каину, обладающему превосходным зрением, кажется, будто он все же различает людей, снующих у подножья этого сооружения. Любопытство побуждает его сжать пятками бока осла, чтобы прибавил ходу, однако благоразумие тотчас заставляет его придержать своего скакуна. Он вовсе не уверен, что люди эти настроены миролюбиво, а если даже и так, неизвестно, что может случиться, если осел, везущий в туго набитых тороках съестные припасы самого высшего качества, окажется перед толпой, по необходимости и в силу традиции склонной сожрать все, что попадется ей на глаза под руку. Он не знает этих людей, он не ведает, кто они, но представить нетрудно. И оставить осла здесь, привязав его к одному из этих вот деревцев, он тоже не может, ибо рискует по возвращении не найти ни его самого, ни вьюков с продовольствием. Осторожность требует пойти другой дорогой и вообще не ввязываться больше в авантюры, а в двух словах — не дразнить больше слепую судьбу. Но любопытство пересиливает. Каин ветками замаскировал, уж как сумел, седельные сумы, тщась представить снедь фуражом, и — alea jacta est[4] — направился к башне. И чем ближе он подходил, тем громче становился гул голосов, под конец сделавшийся просто оглушительным. Рехнулись, что ли, подумал каин. А люди эти в самом деле обезумели от отчаяния, потому что никто никого не понимал, все были как глухие, а потому орали, надсаживаясь все сильней — но тщетно. Говорили они все на разных языках и порою насмехались друг над другом и друг друга дразнили, пребывая в уверенности, что их-то язык — самый благозвучный и гармоничный, а чужой — просто дрянь. Самое же забавное заключалось в том — и каин этого еще не знал, — что ни одного из этих языков прежде в мире не существовало, а все находящиеся здесь еще совсем недавно говорили на одном языке и, стало быть, прекрасно друг друга понимали. Повезло ему сразу же столкнуться с человеком, который говорил по-еврейски, а язык этот каин знал и, по счастью, сумел вычленить звуки знакомой речи из царившего вокруг столпотворения, ибо люди вокруг без словарей и толмачей выражались по-английски, по-немецки, по-французски, по-испански, по-итальянски, по-баскски, а иные — по-латыни и по-гречески, а кое-кто, представьте себе, — даже по-португальски. Отчего ж такая неразбериха, спросил каин у нового знакомого, а тот отвечал так: Когда мы пришли сюда с востока и собрались здесь обосноваться, все говорили на одном языке. И на каком же, спросил каин. Поскольку был он одним-единственным, то и в названии не нуждался, язык — он и есть язык. И что же было потом. Кому-то из нас пришло в голову наделать кирпичей и обжечь их в печи. И как же вы их делали, встрепенулся при звуках знакомых слов недавний глиномес. Как обычно, лепили из глины, песка и мелких таких камушков, именуемых щебнем, а скрепляли их друг с другом горной смолой. Ну и что же было дальше. А дальше решили мы выстроить целый город, и в городе том — башню до самого неба. А зачем, спросил каин. Чтобы прославиться, так сказать, имя себе сделать. И что же случилось, отчего строительство ваше остановилось. Оттого, что господь сошел посмотреть, и увиденное ему не понравилось. Достичь небес есть побуждение всякого праведника, и господь должен был бы помочь вам в трудах. Да, но вышло иначе и как раз наоборот. И что же сделал он. Сказал, что после того, как мы воздвигнем эту башню, никто уж не сумеет воспрепятствовать нам в наших намерениях и будем делать мы, что захотим, и с этими словами взял да и смешал все языки, и с того времени мы, как видишь, перестали понимать друг друга. И что же теперь. Теперь города не будет, и башня останется не достроена, а мы, говорящие на разных языках, уж не сможем жить вместе, как было до сих пор. Ну, башню, наверно, лучше оставить как память, в свое время со всего света будут свозить сюда любопытных поглядеть на ее развалины. Да, скорей всего, и развалин не останется, тут кое-кто слышал, как господь сулил, когда нас уж тут не будет, наслать сильный ветер и свалить ее до основания, а у господа, сам знаешь, слова с делами не расходятся, сказано — сделано. До чего ж он все-таки ревнив, нет чтоб возгордиться своими детьми, а он дает волю зависти, теперь уж ясно — не выносит господь вида счастливого человека. Столько трудов, столько поту пролито — и все впустую. Жаль, сказал каин, дивное творение было бы. Еще бы, отвечал собеседник, с голодным вожделением поглядывая на осла. При содействии товарищей тот стал бы для него легкой добычей, однако себялюбие превозмогло расчет. Но когда он протянул уж было руку к недоуздку, осел, хоть и вышел из дворцовых конюшен с аттестацией скотины послушной и кроткой, передними ногами исполнил нечто вроде пируэта, а задними, споро повернувшись к покусившемуся хвостатой своей частью, лягнул его сильно и метко. Несмотря на то что действия ослика не выходили за пределы необходимой самообороны, ему немедленно пришлось принять к сведению, что причины такового поведения не приняты во внимание толпой, которая с воплями и криками на всех языках, какие имелись уже к тому времени или еще только намеревались появиться на свет, ринулась на него, чтобы выпотрошить его седельные вьюки, да и самого пустить, так сказать, на фрикадельки. Не нуждаясь в понукании со стороны своего всадника, осел взял с места размашистой рысью, тут же перейдя на галоп, неожиданный для своей ослиной природы, которая при перемещении в пространстве предусматривает равномерную надежность хода, но отнюдь не высокую скорость оного. Нападавшим оставалось лишь смириться и принять как неизбежност