– Куда пора? – испугался Гринька, но сам уже все понял. Теперь и ему не спалось всю ночь. Как же отыграется на нем Иванко, когда не будет рядом Сашки!
Утром, когда озябшие ребята вылезли из-под байковых одеял и потянулись к завтраку, Сашка остался в постели. Глаза его, не мигая, смотрели в потолок. Задержался и Гриня, подошел к нему, присел на краешек кровати:
– Сашка!
Тот будто бы не слышал, и тогда Гринька заревел в голос.
– Возьми меня с собой.
– Так я ж бродить буду. Куда брать-то? – посмотрел на него, как мимо. Широко раскрытые глаза казались незрячими.
– Куда хошь возьми. И я бродить буду. Может, где Витьку встречу…
Сашка тоже сел, поставил на пол босые ноги, потянулся, потом рывком поднялся, напружинился, и Гринька увидел, как по худому телу прокатилась волна мускулов.
– А выдержишь?
– Выдержу!
– Нас ведь и побить могут.
– Пусть бьют. Все лучше, чем здесь с Иванкой.
– А если где брошу в дороге? Со мной ведь все случиться может.
– Пусть бросишь.
Гринька был согласен на все.
– Ну что ж, тогда сегодня и уйдем.
– Прямо сегодня?
У Гриньки что-то екнуло в груди, стало страшно. Но оставаться было страшнее.
И все-таки, все-таки… Когда уходили, было Гриньке не по себе. Стыдно перед Иваном Ивановичем. Однорукий директор ребят жалел. Опять же, хоть и несытно кормили, но с голоду ребята не пухли. Да и одежда на Гриньке была казенная: совсем еще нестарый ватник, на ногах крепкие сапоги-кирзухи с портянками, фланелевая рубаха. Но глянул на Сашку – у того в глазах словно сполохи, всегда бледное лицо порозовело, а шел он так пружинисто, так скоро, что Гринька, преодолев сомнения и страх, поспешил за ним.
Григорий вышел во двор. Утро было душным, порывистый ветер не приносил прохлады, розы пахли пряно, тяжело. Поднял голову– над садом нависла черная туча. «Гроза, – усмехнулся Григорий. – То-то меня одолели воспоминания»… Почему-то именно при грозе чаще всего возвращало его в прошлое. Здесь, в саду, думалось легче, скорее, что ли. Минувшее проносилось калейдоскопом. Отдельные кадрики: как снимали их с крыш поездов, отлавливали вместе с другими беспризорниками на базарах, устраивали в очередной детдом, откуда они вновь убегали. Еще помнились теплые подвалы, где беглецы коротали порой ночи, и Сашкины рассказы про графа Монте-Кристо, про индейцев – он успел прочитать много книг и хорошо помнил их. Многое выдумывал сам, причем врал безбожно. У Сашки не было на левой руке мизинца, а когда Гриня решился и спросил, что с ним случилось, спокойно отмахнулся: «А, один людоед откусил…». В детприемниках они называли себя братьями, им не верили, но не разлучали. Мальчишки были непохожи, но ведь цыганистый Гринька и на своего родного брата Витю не очень был похож. Одну из холодных зим они прожили у одноногого сапожника-инвалида где-то под Москвой, и он научил Гриньку вырезать и прибивать подметки, ловко класть строчку на кожу. Сашка ремеслу не учился, оно у него было одно: воровать. Делал он это ловко и рискованно, не попался ни разу. А избили их однажды до смерти на базаре, когда Сашка ничего не украл и даже не собирался. Он вообще не воровал на базарах. Одно дело – срезать за секунду сумочку у разодетой дамочки или достать портмоне у важного дяди – тогда, как говорил Сашка, – появлялся такой необходимый ему холодок в груди, другое – стащить шмат сала у зазевавшегося крестьянина. Нет, сало он покупал, щедро расплачивался из стянутого им кошелька. Да еще ходил вдоль прилавка, выбирая кусок порозовее, потолще, принюхивался, и ноздри точеного носа его вздрагивали, втягивая остро-копченый вожделенный запах. Гриньку он к воровству не приучал, сразу сказал – у тебя не получится. А избили их потому, что накануне прошли сквозь базар цыганки, шумные женщины в широких юбках приставали к торговкам с гаданием, раскладывали карты, уговаривали полечиться от порчи, между ними шмыгали туда-сюда цыганята, поодаль стояли молодые парни, готовые тут же вступиться за своих, если те поймаются на воровстве. Много тогда чего недосчитались крестьяне… И вот ведь надо было обознаться одному из торговцев! Только пошли Гринька с Сашкой вдоль рядов, как здоровенный мужик схватил Гриньку в охапку: «Вот он, вот тот парень, что цыган охранял! У меня всю выручку сперли. Бей его!» Оттащили за ворота, били долго и жестоко обоих – Сашка кинулся на помощь. Бросили, когда вмешался прохожий военный, вся грудь в орденах, фронтовик:
– Что вы делаете! Озверели совсем!
Вытащил пистолет и пальнул в воздух.
Григорий поежился, словно ощущая и сейчас ту далекую боль.
С неба упало несколько крупных капель, раздались первые раскаты грома. Нет, не случайно одолевает минувшее именно в предгрозье. Когда полуживые лежали они на берегу незнакомого озерца, тоже была гроза. Дождь размывал на лицах кровь и слезы, но принес и неожиданное облегчение. Тогда Сашка поднялся, потянулся пружинисто, словно и не был весь измолот побоями, улыбнулся Гриньке, сказал:
– Ну, мне пора…
Так говорил он, когда из очередного детдома решался на новый побег. Только тогда он говорил: нам пора… Неужели бросит избитого товарища здесь, на берегу?
Гринька собрался с силами, но встать не смог. Кружилась голова, подташнивало. А Сашка пошел – не от озера, а к озеру. И сколько ни прокручивал Гринька в памяти увиденное, перед ним вставала одна и та же картина: Сашка вошел в воду и шел до тех пор, пока она не сомкнулась над его головой. И все… Не бросился в озеро, как бросаются самоубийцы, не поплыл, не вынырнул потом хоть на мгновение. Просто ушел…
Когда Гринька проснулся, была ночь, его бил озноб. Сознание отказывалось воспринять случившееся, но Сашки не было. Тогда он забылся вновь, и ему то ли приснилось, то ли привиделось… Дома, над материной кроватью, висел размалеванный коврик с озерцом и русалкой на берегу. Русалка была по пояс обнаженная, с грудями, похожими на спелые яблоки, с рыбьим чешуйчатым хвостом, лица ее он почему-то не помнил, хоть и видел каждый день. Вот и привиделась ему эта русалка, только с нежным девичьим лицом. И будто гладила она его и ласкала, щекотала длинными своими волосами.
– Где Сашка? – спросил Гринька.
– У нас, – ответила русалочка, – у нас хорошо…
И стала вроде как таять.
– Не уходи, – попросил Гринька, потянулся к ней, светлые волосы заскользили сквозь пальцы. – Не уходи!
– Я приду, – улыбнулась русалочка. – Ты подожди. – И растаяла.
Очнулся окончательно Гринька, когда солнце уже поднялось высоко над землей. Болело тело, очень хотелось есть. Поднялся и побрел, нужно было добраться до ближайшей электрички и ехать в Москву. Гринька знал – это рядом. Надо как-то определяться, устраиваться на работу. Бродить без друга, прокормиться ему было не под силу. Да и не хотелось одному.
Ни в электричке, ни на улицах Москвы никто не проявлял к нему никакого интереса, а между тем чувство голода становилось нестерпимым. Вот тогда он и постучался в дверь Сониной квартиры. Почему вошел именно в этот дом, в этот подъезд – про то, видно, только судьба ведает.
Рейс был неудобным – хуже некуда: поезд проходящий, стоял недолго, в Питер приходил в двенадцать ночи. Друзья после двухдневной пьянки отвезли на вокзал, доставили без опоздания, проводили прямо в купе. А возвращался Дима, Дмитрий Дмитриевич, Митенька, а то и просто Димыч – это уже смотря для кого как, со встречи с друзьями по случаю десятилетнего окончания Милицейской академии. Гуляли под Питером на даче в Комарове у подполковника Михаила Бондаренко. Сам Димыч ходил в капитанах: что поделаешь, в Питере простора для карьеры было все-таки побольше. Ну вот, договорились устроить мальчишник, посидеть за шашлычком, попить водочки, повспоминать о днях минувших, начисто забыв о сегодняшних. Но откуда-то ближе к ночи появились девицы… Теперь придется капитану предстать перед женой с повинной головой, она ведь все равно догадается, интуиция такая, что хоть самой в опера… В общем, «Мурка, Маруся Климова, прости любимого…» Конечно, ничего общего с героиней известной песенки у его жены не было, но самое смешное, что звали ее действительно Маруся, а фамилия была Климова. Когда Дима, еще молоденький лейтенант, познакомился со студенткой журфака МГУ, приехавшей в их город на практику, она представилась Машей. Но когда он привел ее знакомиться с бабушкой, та, глянув на простенькое скуластое лицо, на носик, обсыпанный веснушками, на серые глаза под пушистыми светлыми ресницами, сказала: «Как я рада, Марусенька…» Вот с той поры уже 10 лет – Марусенька.