Выбрать главу

Войну Сонечка сначала всерьез не принимала. Враг будет разбит и скоро, а уж если родители решили оставить ее с бабушкой, что ж, это их дело. Но через несколько месяцев пришли две похоронки. Полевой госпиталь в прифронтовой полосе разбомбили фашистские самолеты, и Сонечка поняла, что война – это всерьез, что теперь она – круглая сирота и никого, кроме бабушки, у нее нет.

Когда немцы стояли под Москвой, к ним пришли из Академии наук, предложили эвакуироваться в Среднюю Азию в одном из первых эшелонов. Бабушка гордо вскинула голову:

– Бежать? От Гитлера? Простите, не могу. И Сонечке не позволю.

Да разве же Сонечка уехала бы одна! После того, как погибла ее единственная дочь, бабушка постарела сразу, вдруг. Прежде всего исчезла ее царственная осанка, как-то обмякли, подались вперед плечи, а гордую посадку головы портил теперь мелко дрожащий подбородок. Она и всегда-то ела мало – «много едят только хамы», а тут и вовсе стала клевать, как птичка. Однажды Сонечка пришла с занятий и не застала бабушку, как обычно, у маминого туалетного столика, где она раскладывала пасьянс. Бабушка лежала на диване, в комнате пахло каким-то сердечным лекарством. Умерла она через неделю, в полном сознании. Перед смертью сказала:

– Твой отец был хорошим человеком, я не всегда была к нему справедлива. – И тут же, словно боясь изменить себе и на смертном одре, добавила: – Но мама сделала ошибку, выйдя за человека не своего круга. Однако смерть их сравняла. А вот ты…

Досказать ей не удалось. Рука, остановившись в воздухе, вдруг бессильно упала. Так осталась Сонечка одна.

В Ташкенте жил ее единственный родственник – двоюродный брат мамы или ее кузен, как называли его в семье. Приехав похоронить тетушку, дядя долго уговаривал Сонечку перебраться к нему. Он овдовел, когда ему еще не было и тридцати. Больше не женился, жил один. Сонечка наотрез отказалась ехать. Как же консерватория? Там вот-вот должны были снова начаться занятия. И потом – квартира, где висят на стенах старые портреты, написанные известными художниками, где стоит рояль, на котором играла бабушка. Нет, переезд в теплый Ташкент казался ей предательством.

Сонечка носила на толкучку то старинные часы, то позолоченные ложки, то сервиз китайского фарфора. Торговаться не умела, отдавала за первую названную цену, потом, также не торгуясь, покупала на вырученные деньги съестное. Вот и сегодня пришла с толкучки с бутылкой постного масла, хлебом, картошкой и настоящим, не спитым, чаем. Похлопотав над парнишкой, привела его в чувство, промыла ватным тампоном разбитое лицо, смазала ссадины зеленкой и усадила за стол. Изголодавшийся Гринька все-таки сдержал себя, не накинулся на еду, ел понемногу, стараясь подольше жевать, подольше удерживать во рту пищу – тогда насыщение приходит быстрее. Этому научил еще в детдоме друг Сашка. Гринька понимал, что попал в необыкновенный дом: много книг и картин, бархатная скатерть на столе, а на полу ковер. Да и девушка, что впустила его и кормит, словно он ей родня какая, тоже необыкновенная! Красивая, с такими чистыми белыми руками, каких Гринька никогда не видел, в халате из голубого шелка, на котором вышиты необыкновенные птицы. Может быть, павлины – про них тоже рассказывал Сашка.

Когда он отодвинул тарелку, девушка сказала:

– Ну давай знакомиться. Меня Соней зовут, а тебя?

– Гринькой…

Сонечка сморщила носик. «Гринька» ей не нравилось, Григорий – тоже, был у нее однокурсник такой противный.

– Можно, я тебя Гошей буду называть?

Гринька пожал плечами:

– Можно.

И вдруг его как обдало неожиданной радостью. Если «буду называть», значит, не выгонит прямо сейчас. Разомлевший от еды и горячего чая, он чувствовал себя совершенно обессиленным, неспособным выйти из этой красивой квартиры на улицу. И тогда его как прорвало, он стал рассказывать про мать, про калеку брата, про детдом, Соня слушала, не перебивая, и в черных, живых глазах ее порой блестели слезы. Лишь когда дошел Гринька в своем рассказе до того момента, как ушел Сашка под воду, появились насмешливые искорки недоверия. Тут он сам чуть не заплакал.

– Да правда же! Честное слово…

Сонечка смутилась, но попыталась поправить:

– Утонул, наверное?

Гринька упрямо покачал головой:

– Нет, ушел…

– Ну ладно, ушел, так ушел, – вздохнула Сонечка, и тень печали легла на ее нежное лицо. – А вот что касается брата, мы его поищем.

– Как? – не понял Гринька.

– Писать везде будем, где-нибудь да отыщется. Я ведь тоже ищу одного человека. Теперь вместе будем искать. Ты поживи пока у меня.

С опаской оглянулась на портрет бабушки. «Таких не пускают дальше передней», – так бы она сказала, не иначе. Но Сонечке было тоскливо и страшно, особенно длинными ночами, когда не было электричества. И еще: теперь надо будет заботиться о младшем, более одиноком и беззащитном, – и она сможет почувствовать себя сильной и самостоятельной. А что касается греха перед бабушкой… Уже согрешила, да так, что дальше некуда.

Дело в том, что вскоре после бабушкиной смерти Сонечка пережила свой первый роман, влюбившись страстно и безрассудно и теперь жила, балансируя между надеждой и отчаянием. Он тоже однажды позвонил в ее дверь. Молодой красивый военный летчик. Улыбнулся очаровательной улыбкой и, поклонившись, сказал:

– Простите, ради бога, в Москве проездом, завтра уезжаю. Решил повидать старых друзей. – Он назвал фамилию соседей, находящихся в эвакуации. – Звонил, но телефон не отвечает, рискнул приехать – и тоже, видимо, бестолку. Вы не знаете, случайно, где они?

С Сонечкой творилось что-то неладное. Она объяснила, что соседи на Урале, адреса не знает, и говорила, не отрывая взгляда от мужественного, открытого лица, от глаз серого бархата, от их ласкового прищура, от крутых бровей. Как давно она не видела среди угрюмых, озабоченных москвичей такого светлого, по мальчишески беззаботного лица. Как будто и не шла война, и не было на нем военной формы, и не уезжать ему завтра на фронт… Летчик тоже не торопился и тоже улыбался, разглядывал Сонечку.

– Может, вы пройдете, – рискнула она. – Чаю с дороги…

– С удовольствием. – И он шагнул за порог. – У меня в этом городе никого. Только, знаете, давайте уж тогда не торопиться с чаем.

Достал из вещмешка бутылку шампанского, мясные консервы.

Ах, что это была за ночь! Сколько они смеялись! Сонечка за всю жизнь столько не смеялась. Потом пыталась понять – ну что такого смешного было в его рассказах, от чего они так дружно заливались смехом? Подумать только – воевал в Испании, теперь сражается с немецкими фашистами, а как мальчишка. Рассказывал о корриде, показывал, как танцуют испанские девушки фламенко прямо на улице.

– Как же танцуют? Ведь война! Какая коррида?

– А все равно танцуют, – смеялся он, – и все равно – коррида!

И она тоже начинала смеяться. Потом играла на рояле. Володя оказался очень музыкальным, подпевал ей: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…», и «Средь шумного бала…», и еще что-то… Почти изолированная от сверстников суровой бабушкой, не привыкшая к мужскому обществу, Сонечка совсем потеряла голову. Они станцевали танго под патефон, потом целовались, потом… Ну, в эту ночь с ними случилось все то, что могло случиться, но для Сонечки не оно было главным, прежде всего она вспоминала, как много они смеялись.

Утром, прощаясь, он целовал ей руки, благодарил за подаренное счастье, уверял, что теперь, если суждено будет, так и смерть не страшна. Уже на пороге Сонечка спохватилась:

– Володя, а адрес? Фамилия? Где я найду тебя?

– Давай свой, я еще не знаю номера полевой почты. А фамилия моя Карпов. Если забудешь, начинай всех рыб перечислять, сразу вспомнишь. Рыбья фамилия.

И они опять, прижавшись щекой друг к другу, тихо засмеялись.

Ни одного письма не получила Сонечка. Ни одного. Жив ли ее Володя или унес навсегда в небытие воспоминание о той ночи? Их ночи…

Гринька оказался куда расторопнее и проворней Сонечки. Когда они вместе пошли на рынок, взяв несколько фарфоровых статуэток и позолоченные часы-луковицу, он выменял на них столько еды, что Сонечке и не снилось. Через некоторое время он стал ходить туда один, кроме того, убирал в квартире, готовил обед и ужин, а скоро подрядился в подмастерья к сапожнику, что сидел в небольшой будке неподалеку от их дома.