— Да пей! И ешь. — Женя замотал последнего плоского колонка. Теперь за щетину.
— А что за праздник? В честь чего гуляли?
— В честь балета. Который впереди планеты.
Это был самый момент поперхнуться. Но он только закосил на Женю.
— Работу сдал. Обком комсомола заказал написать два портрета. Нужно было исполнить выдающиеся лики Онищенко и Соколкова, они звания получили. Но, так вот как-то там получилось, что денег сверху выделили только на один портрет. И, вдобавок, самое главное, не указали кого желательней. Бедные комсомольцы. Но ты знаешь, я им нашел выход: я написал посредине.
Женя не понял, отчего Сергей так в потолок смотрит. Наверно студент еще не отогрелся, вот шутки и не проходят. А тот остекленело медитировал в чуть дребезжащую неоновую трубку дневного света. Никому ведь не объяснишь, что просто на сегодня перебор. С балетом.
— Ты же знаешь, что я у ментов «фотороботы» рисую. За сорок рублей по описаниям свидетелей и пострадавших делаю портреты преступных лиц. Потому как, то, что создает их машина, ни на одного живого человека в принципе походить не может. А по моим рисункам уже шестерых задержали. Ладно, это лирика. Так вот, у ментов-то рисунок карандашом, а здесь живопись. Один портрет никак не меньше двухсот пятидесяти. А комсомольцы: «У нас только триста»! Послал бы в другой раз куда, да заказчика терять не гоже: вдруг завтра что серьезное преложат? Вот я полюбовно с ними и разошелся, на их триста-то: лоб — как у Онищенко, нос — от Соколкова. Губы — опять Онищенко, а уши, естественно, снова соколковские. Ну, и так далее, по самую шею. С каждого заслуженного артиста — ровно половина примет. Так ты бы видел, как они сегодня эти уши и глаза с фотографиями сравнивали. Коллегиально. Ан, все без обмана! Поморщились, поморщились, но забрали. Так ты где гулял?
— Разве я похож на гуляку?
— Ты? Нисколечко. Я это так. Дело молодое, здоровое. Может, конечно, и конспекты зубрил. По перекрестному опылению. Ну-ну. Молчу!
— Тогда я пойду спать?
— Серенька, ты вот что, возьми стул. Приставь под ноги, и тоже на диване поместишься. А я все равно сегодня не засну. Во сколько будить-то?
Глава вторая
Если не быть бардом, то нужно идти в художники. А если не получится и этого, тогда остается стать артистом. Такова иерархия застольной популярности. Боже упаси посреди разношерстной компании авторски читать кому-либо свои стихи или терзать школьными переложениями для фортепьяно. Просто писателей и только музыкантов чуть принявший народ посреди себя не любит. Уж лучше быть путешественником. Или поступать в гусары.
Николай Сапрун томительно дергал струны, подстраивая свою все повидавшую на этом свете гитару. Вырванные звуки рикошетными пулями улетали в потолок, а вокруг затаенно ждали. Седо-русый, взъерошенный, вызывающе плохо одетый, с невнятным выражением мелко-конопатого длинноносого лица, он как никогда долго затянул паузу. Ни какой Шаляпин бы себе такой не позволил. Но Николай мог, ибо его все и всегда любили как очень местное диво: это же наш «Владимир Семенович» и «Василий Макарович» одновременно. Редкий случай, когда пророк пел в своем отечестве. Но вот, наконец-то, он разогнулся, отстранено загасил окурок «беломора» в край огромной керамической пепельницы, и, немного наигранно сощурившись маленькими глазками, улыбнулся на общий круг:
— С нее? Да?.. Ну, с нее, так с нее.
«Она» — его самая коронная, самая известная в городе песня. Бывает так, что человек достаточно потрудится и даже прославится, горы наворотит, совершенно мастерски решая любую тему, и никому ничего доказывать не нужно, ибо он профессионал и признанный лидер. Но! Но, публика вот как упрется в одну вещь, так ее только и превозносит. Причем в одну из первых, которую потом сто раз приходилось доводить, дотачивать. Но! Публика! И, мало того, что она не хочет слышать другие, а, похоже, даже ревнует автора к этим вот другим, поздним, на авторский взгляд, гораздо продвинутейшим.
Николай лохматым ежиком опять свернулся над инструментом, внимательно разглядывая свои как бы самостоятельно забегавшие, засуетившиеся по ладам пальцы. Гитара рокотнула и повела мелодию вальса. И вслед за мелодией потянулись слова, ради которых и собралась вокруг его эта пестрая компания. Сергей опять удивился: как же можно звуками все так отчетливо рисовать? От легкого, почти речитативного пения, по чьему-то чужому, но от этого не менее родному, осеннему сирому двору сырой ветер понес, свивая вихревыми кругами около углов с погнутыми водопроводными трубами, ворохи разноцветных листьев. Эти листья, обретая движение, обретали характеры и судьбы. Судьбы расходящихся, разлетающихся в разные стороны, исчезающих из вида людей, только что отдавших все силы общему золотому празднику осени. Последнему, отчаянно веселому, широкому и шикарному в цвете и запахах, но навсегда прощальному балу. Балу листопада. Мы же все не маленькие, и все хоть немного да познали это горьковатое, звонко опустошающее чувство конца надеждам. Конца отпущенного на грехи и искренние ошибки времени. Искренние ли? Неужели кого-то когда-то не предупредили, что часы рано или поздно все равно пробьют, и… и не нужно сострадания к той, что вдруг «… захромала, словно туфель потеряла… после бала, после бала, после бала». Ибо это значит, что она безнадежно осенняя, и никакой принц не будет никогда ее разыскивать на грязном тротуаре под скорым уже снегом. Все сострадание лишь от нашей собственной, точно так же облаченной в лохмотья и нужду сути, также минуту назад воображавшей тыкву золотой каретой, а мышиную возню королевским эскортом. А рядом «эти двое в темно-красном, взялись за руки напрасно… после бала, после бала, после бала». Бал — это танец, танец, танец. Танец, позволяющий побыть наедине посреди зала, посреди света и музыки заранее. Все, все, все танцующие — заранее наедине. Ибо все остальное, что не обнято руками, расплывается, растягивается вихревой завесой невнятных пятен и шумов. Все удаляется, удаляется… Только она и ты. Вы вдвоем. Но, что потом? После танца, после бала, в другие дни, ночи, годы? Есть ли в сливших объятия людях некая собственная мелодия, способная звучать и после наемного оркестра, или они все же как листья обречены только на грязную морщинистую лужу привычки и холодную невозможность развязаться?.. Праздник не на всю жизнь. Возраст нелюбимых супругов… И только «тот, совсем зеленый», еще рифмуется с «влюбленный», хотя нам ли, багряно-рыжим, карим, золотисто-охристым и лимонно-сирым, отворачиваться на то, что и эта рифма вместе со всеми будет унесома «после бала, после бала, после бала»…