Выбрать главу

Шейх вздохнул и сказал, покачав головой вправо и влево:

— Кто же искуснее вас, о люди, в приукрашивании зла? Ей-Богу, о сын Абд Аль-Джавада, если бы не любил я тебя, то мне и на ум бы никогда не пришло беседовать с таким бабником, как ты…

Господин Ахмад раскрыл ладони и с улыбкой сказал:

— Да внемлет Аллах…

Шейх запыхтел от досады, и воскликнул:

— Если бы не твои шутки, ты был бы самым идеальным человеком…

— Совершенство принадлежит лишь одному Аллаху…

Шейх повернулся к нему, указывая рукой, словно говоря: «Давай оставим это в стороне», а потом внимательно, как человек, которого душит петля на шее, спросил:

— А как же вино?… Что ты об этом скажешь?!

Тут же настроение господина Ахмада спало, в глазах его сверкнула досада, и он надолго замолчал. Шейх же принял его молчание за капитуляцию, и победоносно воскликнул:

— Разве это не грех, который совершает тот, кто стремится к послушанию и любви Аллаха?

Господин Ахмад перебил его с воодушевлением того, кто отражает постигшую его беду:

— Но я очень стремлюсь к послушанию и любви Аллаха!

— На словах или же на деле?

И хотя ответ у него уже был готов, он помедлил, размышляя, прежде чем произнести его. Не в его обычаях было утруждать себя субъективными размышлениями или внутренним созерцанием. У него была одна особенность — как у всех тех, кто почти никогда не остаётся наедине с самим собой: мысли его не включались, пока он сам не заставлял их работать с посторонней помощью — будь то мужчина, женщина, или какая-то причина, вытекающая из практической жизни. Он отдался полноводному потоку жизни, целиком утопая в нём, и видел на его поверхности лишь отражение своего лица. Не так давно он был бодрым и жизнерадостным, и даже начиная стареть — ему уже исполнилось сорок пять — он всё так же наслаждался льющейся через край пылкой жизненной силой, которая влияла лишь на юнцов. Потому-то его жизнь вобрала в себя такое количество противоречий, колебавшихся между поклонением Богу и развратом, — от всего этого он получал удовольствие, несмотря на их несовместимость. Он не подкреплял эту несовместимость личной философией или какими-то ханжескими мерами, предпринимаемыми остальными людьми, а лишь своим поведением, свойственным его особой природе, добросердечию, чистой душе и искренности во всём, что бы он ни делал. В его груди не бушевали вихри смущения, и он оставался всё таким же довольным. Вера его была глубока — он унаследовал её от отца, и тот никто не вмешивался в его усилия, однако его деликатные чувства и совесть вкупе с искренностью придавали ему то высочайшее, острое ощущение, что не давали его вере стать слепым подражанием или ритуалом, исходящим только лишь из желания или страха. В целом, самой яркой характерной чертой в нём была его вера в плодотворную, чистую любовь. И с этой плодотворной, чистой верой в душе он радостно и легко исполнял все предписания Аллаха: молитву, пост и раздачу милостыни. Душа его была чиста, а сердце наполнено любовью к людям, мужеством и доблестью, что делало его дорогим другом, заслуживающим того, чтобы люди пили из этого пресного источника. И этой чрезмерной, пылкой живостью он раскрывал свою грудь для радостей жизни, для удовольствий — улыбался при виде роскошной еды, оживлялся от выдержанного вина, сходил с ума по миловидному личику, всё это радостно и страстно вкушая, не обременяя при этом совесть чувством вины или тревоги. Он действительно наслаждался подаренной ему жизнью. Как будто не было никакого противоречия между правом его сердца на то, чтобы жить полной жизнью и правом Аллаха на его совесть. Ни одного момента в своей жизни не чувствовал он, что далёк от Аллаха, или что ему воздаётся по заслугам, нет: то было лишь по-братски, с миром. Неужели в одной этой личности уживалось сразу две таких разных?!.. Или же он верил в Божественное великодушие, но не считал истинным запрет двух своих любимых удовольствий, ведь даже в запрете была свобода — воздерживаться от греха, чтобы не мучить никого?! Скорее всего, он воспринимал эту жизнь сердцем, чувствами, без малейшего раздумья или созерцания, и находил в себе сильные инстинкты, некоторые из которых стремились к Богу, которые он упражнял поклонением Ему. Другие же инстинкты толкали его к удовольствиям, и он насыщал их разными забавами. И те, и другие напрочь смешались в нём, но он не надрывался, чтобы навести в них порядок. Ему не было нужды оправдывать их своими идеями, разве что под давлением критики, вроде той, что представил сейчас шейх Мутавалли Абдуссамад. И в этом состоянии ему особенно тяжело было думать, чтобы обвинять самого себя, но не потому, что ему было легко винить себя перед Аллахом, а скорее потому, что он не всегда верил, что виноват, или что Аллах и впрямь гневается на него, чтобы позабавиться, но не наказывать его мучениями. С одной стороны, он следовал за нитью размышлений, но с другой обнаруживал всякие пустяки, которые знал о собственной религии. Вот почему он стал таким угрюмым, когда шейх вызывающе спросил его: