Издавая его прозу в Америке малыми, но всецело независимыми силами, в свое время я как штатный культуртрегер предавал ее огласке всеми доступными мощностями антенн, «направленных на Восток», поскольку открыл его литературу не где-нибудь, а в мюнхенском «осином гнезде», которое пополнил ее создатель, отрешенно-дистанционный с виду. Владимир Матусевич сказал мне: «Арабист!» Интеллектуал в директорах и сам скандинавовед, он знал не по Бахтину, что самое интересное возникает на стыке рубежей. Я был не настолько «в теме», чтобы почувствовать уроки суфиев, но западные источники, разумеется, ощутил, ибо арабист оказался носителем еще и франкофонной культуры (см. «Добродеев о себе» в конце этой книги). Столь же внятен ему и сумрачный германский гений (столь почитаемый арабским миром в его милитарном воплощении и деяниях Afrika-Korps). Но раньше, и прежде даже французов, — гений американский, конституционно-образующий, в три слова сколотивший все, что нужно знать прозаику, претендующему на внимание современников: Show, don’t tell.
Не повествуй — показывай.
Новый русский минимализм signé Добродеев стал для меня одним из самых значительных побочных эффектов «главной катастрофы XX столетия». Я мгновенно возвел «пишущего пробелами» автора к дорогим мне американским именам: Буковски, Карвер, Тобайес Вольф, Тим О’Брайен, Бэрри Ханна и прочим, еще более «минимальным» мастерам, перечислять которых не вижу смысла, — ряд в смысле toughness-крутизны не менее маскулинный, хотя уступающий нашему автору в смысле культуры, и не той, что «мульти», а общей — мировой.
При всем респекте к центробежным «почвенникам» мне всегда были дороже экспансионисты — беглецы из монокультур, взломщики границ, пионеры и открыватели миров. «Тревожная ночь в Наср-сити, 6. Дует, завывая, ветер с пустыни. Песчинки проникают сквозь ставни и рамы, скрипят на зубах. У военного переводчика назревает религиозное состояние. Хочется молиться. Скажите, ночные призраки! Скажите, ангелы-хранители, души атлантов и первых схимников пустыни! Почто мы суетимся в северных широтах?»
Уместно вспомнить, что одним из первых энтузиастов его прозы был Андрей Битов, прошедший свой крестный путь и по периметрам Большой зоны. Выражая обложечные восторги, чувствовал ли автор «Уроков Армении» метафизическую природу нового нарушителя? В этом смысле «Каирский синдром» еще более «урок»: там, в Зоне, все же было среди своих, христиан не только отпавших, но и восходящих.
Здесь — опыт трансгрессии межконфессиональной. Сокрушительной, хотя не безнадежной для гяура. «Как сказал Рембо, поклонения богам больше нет. Оно ушло, оставив нас наедине с собой. Но там, в египетской пустыне, я слышал отголоски ушедшей веры.
Эхо эха».
Но главное — берущей прямо за сердце.
«Будь осторожен в Египте, сынок! Не пей воду из Нила, не ешь рыбу из Нила. И, главное, не ходи по местным блядям — шармутам. Получишь триппер, сынок. Tu auras le chaude-pisse, mon fils».
Вот кто внутри себя услышал французский голос старого грека-аптекаря, тот прошел экзамен на дальнейшее погружение в эту многослойную, но на всех своих уровнях щепетильно-честную книгу, где ни разу не прозвучат слова из тех, что я себе позволил.
Хотя чем неблагозвучно «сущностное» существительное Богооставленность?
Добродеев писатель экстремальный во всех смыслах эпитета. Запредельность манит нас с вами тоже. Но здесь есть сила и кураж, чтобы, пардон май Френч, passer à l’acte.