Так и вышло, когда он поднялся по внешнему контуру наверх, больше не рискуя тревожить противоборствующих людей, то познакомился с третьим штурманом, в меру пьяным молодым человеком питерской выправки.
— Практикант? — спросил он и криво усмехнулся. Как потом выяснилось, это у него улыбка была такая, слегка подпорченная былыми борцовскими поединками на рингах Ленинграда. Уши и нос, объясняющие без всяких слов, что перед собеседником борец, тем более — греко-римский, заставляли чуть-чуть контролировать свой лексикон всех, даже подпорченных морем старших механиков и траченных божественной сутью капитанов.
— Со мной будешь вахты стоять, — не дожидаясь ответа, продолжил он и протянул руку. — Назар.
Ромуальд представился, пожал руку и попытался задать вопрос, но Назар его опередил:
— Сменщик твой, скорее всего уже сдристнул — он местный парень, вдобавок корешащийся с инспекторами кадров, так что смело иди в каюту, располагайся. Ключ торчит в двери. В восемь ноль-ноль заступишь на вахту. Уходим только через два, скорее всего — пять дней, хватит времени на ознакомление. Помогу тебе, чем смогу в меру своих сил, — Назар снова скривился. — Только учти, что сил у меня осталось совсем уже немного.
— Там внизу в коридоре какой-то монстр мужичка душит, — сказал Ромуальд.
— Это — Лариса. И что самое страшное, она — наш повар. Встречался когда-нибудь с поварихами-монстрами? Значит, тебе просто раньше везло.
Ромуальд благополучно обнаружил свою каюту, вышел на вахту, как и положено, робко оглядываясь по сторонам. Под комингсом у трапа сидел, судя по редким шевелениям груди, недодушенный Ларисой мужичок. Он поднял на Ромуальда свои глаза цвета небесной синевы в апрельский день и выдохнул:
— Че?
— На вахту я, — отчего-то смущаясь, проговорил практикант.
Мужичок перевернулся на колени и несколько мгновений постоял, как ждущий подачку у дверей магазина пес: неподвижно и глядя прямо перед собой. Потом он нашел в себе силы, зацепился за фальшборт и поднялся:
— Блюмберг Николай, — представился он и робко спросил. — Я пошел?
— Да, — пожал плечами Ромуальд. Это были роковые слова. Больше его менять ни ночью, ни на следующий день, ни еще через день не пришел никто.
Пароход как будто умер. В него ударились и разбились на миллион осколков майские выходные дни, когда народ уже прекратил праздновать первое мая, но уже начинал разминаться перед девятым. Хоть один из таких осколков да вонзался в сердца и глаза членов экипажа «вермишели» — так любовно назывался их пароход — и люди, подобно андерсоновским «каям» прекращали видеть вокруг себя все, кроме весны, праздника, счастья и веселья. Вообще-то, пресловутый Кай видел одни лишь гадости, но по истечению первых суток Ромуальд начал думать, что вокруг ничего нет — ни веселого воробьиного чириканья, ни ласкового шелеста онежской волны по борту, ни теплого солнышка — одно лишь гадство. И авторы всего этого непотребства — люди.
Чувство голода толкнуло его в недра «вермишели», где он обнаружил холодильник с запасами сыра. Другой холодильник, размещенный на камбузе, был закрыт на замок, но легко вместе с замком и открывался. Там кроме сыра был еще лук, кастрюля с супом и нарезка из ветчины, явно кем-то забытая. В одном из шкафов, окруженный возмущенными тараканами, лежал плотный пакет с хлебом. На плите покоился чан с компотом, местами вырастивший на себе островки бело-синей плесени. Но была еще и заварка чая в желтой пачке с синим слоном. Словом, гибель от голода несколько отсрочилась.
Бродя по пароходу, забредая в рубку, он слышал лишь звук своих шагов, даже в машинном отделении была тишина. Тогда еще Ромуальд не знал, что временами в родных базах флота практиковали береговое питание. Почти все каюты были закрыты, но несколько из них никак не препятствовали входу внутрь. В одной он обнаружил всякие разные книги про строительство электростанции на Иртыше, колхозников-трактористов и «Похождения графа Невзорова» Алексея Толстого. За время своей долгой вахты он перечитал эту книгу три раза, каждый раз заново смакуя.
В другой каюте постоянно кто-то лежал в койке и ожесточенно спал. Каждый раз разный человек, если можно было судить по неизменно менявшейся одежде. Вокруг на переборках притворно крысились голые тетки, вывернувшись наизнанку. Ромуальд деликатно кашлял, надеясь пробудить неизвестного человека, но отвлекался на богатый внутренний мир ухмыляющихся девиц, заставлял себя отвлечься и, плюнув на незнакомца, уходил прочь. Как пробирались мимо него, вахтенного, почти постоянно находящегося у трапа — было загадкой.
Для себя место ночевки он определил в кают-компании на диванчике, потому что боялся, что, почивая в каюте, не расслышит шаги случившихся визитеров.
В понедельник рано утром, часов в двенадцать, Ромуальд все-таки проспал посетителя.
— Кто спит — встать! — взревел прямо над ухом голос, вполне в состоянии конкурировать с сиреной гражданской обороны.
Ромуальд подорвался, как сапер, и сдуру вытянулся во фрунт. Ему снилось что-то тревожное, пугающее. Наверно, армия.
Человек, изрекший команду, был тоже немалого роста, стоял очень прямо, будто лом проглотил, и прическа его была какая-то характерно не гражданская.
— Так, ясно, — сказал он. — Кто таков?
— Практикант курсант Карасиков, — ответил Ромуальд, крепко закрывая и широко открывая веки. Так он надеялся быстрее проснуться.
— Ясно, — опять сказал мужчина. — Позвольте представиться: старпом Эркеленс. Давно стоишь?
— С вечера четверга, — ответил проморгавшийся Ромуальд.
— Сегодня понедельник, стало быть — два дня, — подсчитал старпом.
«Обсчитался на полтора суток», — прикинул про себя практикант, но вслух ничего не сказал. — «Точно — военный».
Позднее Ромуальд узнал, что Эркеленс служил в военно-морском флоте в ранге капитана третьего ранга, получил травму позвоночника при невыясненных обстоятельствах, был комиссован. Однако работать в торговом флоте было можно. Может быть, медицинская комиссия не такая строгая, как у вояк, а, может быть, врачи просто очень лояльно относятся к соискателям дурной морской романтики. Степень лояльности колебалась от ста долларов. Эркеленс старательно делал карьеру, начав с третьего штурмана в сорокалетнем возрасте. С «вермишели» он планировал податься в капитаны и зажить после этого спокойно и счастливо. К коллегам он относился терпимо, в глубине души считая их всех морскими недомерками. «Настоящий флот», — говорил он, — «военно-морской!»
Старпом отпустил практиканта до утра следующего дня, когда должен был состояться все откладываемый отход в рейс. Едва вышедши за ворота проходной порта, Ромуальд почему-то вздохнул полной грудью и подумал: «Как хороша свобода!»
7
После обеда во вторник судно ушло в рейс, намереваясь добраться до Калининграда, чтобы грузиться там углем на Финляндию.
Остатки романтики, навеянной книгами Константина Бадигина и Виктора Конецкого, куда-то подевались, едва только наступила первая ходовая вахта. Экипаж подобрался знатный. По мнению Ромуальда нормальными людьми в нем было два с половиной человека, не считая себя. Стало довольно тоскливо, вмиг вспомнилась мама и домашний уют. Да что там говорить, даже стены родного «училища» уже казались родными до слез.
Жестоко бухали на «вермишели» все, даже третий механик — недавний выпускник питерского института водного транспорта. Он дольше всех держался трезвым, но иногда случались досадные осечки, и он тоже падал, сраженный коварным зеленым змием. Как тут удержаться, если былой коллега по институту — Назар, всегда не упускающий случая махануть для бодрости духа стопку-другую — иногда нуждался в общении и поэтому придумывал веские доводы, чтобы «чуть-чуть расслабиться». Ромуальд считал их нормальными людьми, потому что они были понятны.
Почти понятны были также матросы Блюмберг и Савела. Они совместно и были той половиной, приравненной к охарактеризованным двум третьим: штурману и механику.
Блюмберг был достаточно безобидным, но крайне необязательным товарищем. На него положиться было нельзя ни в какой ситуации, тем не менее, он был добрым и отзывчивым. В минуты душевного трепета, которые наступали после успокоительной дозы спиртного, он брал в руки гармошку, являвшуюся непременным атрибутом любого судна советского флота, и играл, закусив папиросу и роняя мутную слезу на свирепо растягиваемые меха. С надстройки его, понятное дело, изгоняли. Поэтому он терзал гармонь на баке, если позволяла погода, или терпел до любого порта.