Едва дождавшись, когда его заменит Ромуальд, он в драном ватнике и облезлой шапке — такая форма одежды была характерна для вахтенных в любое время года — хватал свою гармонику и убегал куда-то за кипы досок, горы угля, кучи металлолома. Там он вытаскивал из кармана заветную полулитровую бутылочку и начинал концерт по заявкам. Репертуар был в основном русским народным: про Варяг, ямщика и милую мою. О террористах в то время еще не знали, поэтому в штате портов служба безопасности занималась лишь чисто пропускными делами — Блюмберга никто не тревожил. Подойдет усталый докер, послушает с минуту и уходит по своим делам. А Коля наяривает, подвывая себе сквозь закушенную папиросу. Потом хлопнет водочки, занюхает отворотом фуфайки, раскурит папироску — и снова пальцы устремляются в бег по черно-белым кнопочкам.
Там его и находили под утро, когда приходило его время вновь заступать на вахту, сладко спящего с гармошкой в обнимку.
А Вадик Савела все никак не мог отойти от своей армии. Он никогда не выпускал изо рта сигареты, временами при безопасных стечениях обстоятельств меняя ее на самолично забитые «козьи ножки». После этого глаза Вадика наливались кровью и он, раздувая ноздри, говорил о собаках. По его понятиям собаки — это овчарки. Остальные — извините, дерьмоеды. Савела не скрывал того, что однажды был подстрелен где-то в Азербайджане, но никогда не рассказывал о своих войсках. Прослужил он на полгода больше положенного срока, но не сожалел об этом нисколько. Грустил он только о двух своих собаках, которые погибли одна за другой. «Как же так не уберег?» — говорил он, стекленел глазами и сжимал кулаки.
Остальной экипаж за редким исключением мог без всякого отборочного тура участвовать в конкурсе «Негодяй года». Ромуальд пытался себя успокоить, что на пароходах редко встречается столько придурков одновременно, но это было не так просто.
Капитан был известен в пароходстве, как Толя-Нос. Действительно, его носик аккуратным назвать было трудно, просилось другое слово: шнобель. Но кличка прижилась не по чисто фигуральным качествам. Мастер всюду пихал свой нос, ему было дело до всего. Каждый приход в родной порт характеризовался интенсивным курсом лечения от «психоза». Прямо к трапу подъезжал на машине сын и грузил бормочущего проклятия отца на заднее сиденье. Потом отвозил его к капельнице, клизме и врачам. Через несколько дней Толя-Нос появлялся на судне, одетый в форменный френч и с беретом на лбу, и заново знакомился с экипажем. Почему-то за время лечения он успевал забывать своих подчиненных, с которыми отработал до этого целый месяц.
Толя-Нос, горя энтузиазмом, бегал по рубке с борта на борт и придумывал рационализаторские предложения. Однажды ему показалось, что ветер, попусту гуляющий по морю, можно приручить и использовать. «Парус!» — кричал он в восторге. — «Мы установим парус!» Две недели после этого матросы и механики разрабатывали трубчатую конструкцию для установки самодельной мачты. Работа кипела и днем, и ночью. Механики матерились, но капитан каждого персонально пугал всеми пароходскими карами и не давал возможности спать более 4 часов. Дед, известный, как Левин, грыз своих подчиненных, как зоновский вертухай каторжан. Он был любитель, точнее — профессионал, в издевательстве над нижними чинами. А матросы превратились в белошвеек во главе с главной портной — боцманом. Самодельными иглами из подручного брезента они созидали паруса. Переходы на Балтике между портами небольшие, двое — трое суток, но настал, наконец-то, день испытаний.
На носовой крышке первого трюма подняли мачту — уродливый крест из траченных ржавчиной труб. Покачали его в разные стороны, пока закрепляли тросами и талрепами, рискуя ежесекундно уронить дурную конструкцию за борт, поорали друг на друга, потом успокоились, устали. С мостика, наслаждаясь зрелищем, смотрел капитан, одетый по торжественному случаю в парадный мундир с беретом. Рядом восторгался Левин. Чайки летали вокруг мачты, крутили растопыренными перьями крыльев у своих висков и норовили нагадить матросам, механикам и штурманам на голову.
Толя-Нос кротко вздохнул и дал отмашку: разрешаю начать ходовые испытания. Боцман с подручными подергали за веревки, и парус, пару раз хлопнув на ветру, опустился. Разноцветное грязное полотнище легко словило ветер и надулось, словно какой богатырь выпятил свою богатырскую грудь. Капитан посмотрел на скорость судна по радару и замер, удовлетворенный: она росла. Он уже начал придумывать, как будет обращаться с трибуны очередного съезда КПСС к депутатам и на что потратит полученную Ленинскую премию, как, вдруг, что-то изменилось.
Парус перестал выпячиваться и заколебался, как пожарный рукав, в которого начали подавать воду под большим давлением. Вырванным тросом с правого борта выбросило в море второго штурмана. Левый трос изогнулся, как бич и щелкнул удивленного второго механика. Он не перестал удивляться до тех пор, пока с головой не окунулся в набежавшую волну. Мачта с нехорошим скрипом завалилась на рифленую крышку трюма, но не упустила случая широким жестом переломать обе ноги боцману и руку старпому. Остальные успели разом подпрыгнуть и перескочить через взбесившуюся трубу.
Никто не погиб, все спаслись: случившаяся повариха без промедлений побежала на ют и выбросила в море спасательный круг. Потом, благодаря этому широкому жесту и обнаружили сиамских близнецов — двух вторых, намертво сцепившихся со спасательным средством.
Толя-Нос укрылся в запое, но не успокоился. Другая блестящая мысль о сокращении экипажей сделала его знаменитым на все советские пароходства, потому что она была реализована.
Будучи в отпуске он тоже никогда не сидел без дела и каждое утро, нацепив мундир, шел в «пентагон» — в управление пароходством. Ходил из кабинета в кабинет, что-то записывал, о чем-то говорил, чему-то учил, причем совершенно бесплатно. Он был назойлив, как собачье дерьмо на подошве. Перед ним закрывали двери, он прокрадывался вместе с возвращающимися из курилок и туалетов. Его отсылали подальше, он уходил, но скоро возвращался с пачками каких-то бумаг. Это был Великий и Ужасный Толя-Нос.
Старший механик Сидоров, напротив, был абсолютно неизвестен широким массам. В пароходство он устроился совсем недавно из каких-то рыбаков и стал сразу дедом. Это было большой загадкой. Сидоров боялся машинного отделения, переложив все бразды правления второму механику Коле Засонову. Тот, не отличаясь большим умом, сразу возгордился и докомандовался до того, что однажды, вцепившись в плечо проходящего штурмана Назара, улетел в кают-компанию, перевернул там все стулья, схватил тупой столовый нож и запел боевую песню: «Убью, сука!» Назар, никогда не дававший волю своим рукам, скривился и поймал Колю за шею. Второй механик сразу ослаб, уронил нож и сам лег сверху. Можно было подумать, что он просто уснул. Да так оно и было. Штурман ушел по своим делам, Засонов через некоторое время встрепенулся и помчался в машинное отделение, чтобы там напасть на третьего механика. Но тот, вежливый и спокойный доселе, вдруг тоже сделался злым и предложил Коле единоборство в случае, если тот не исчезнет. Второй механик расстроился еще сильнее, дал подзатыльник пробегающему электромеханику и ушел в каюту к водке, скрипу зубов и клятвам мести.
А Сидоров в это время первый раз предстал перед вахтенным матросом у трапа в своем истинном обличии: старая истрепанная в воротнике некогда белая рубашка, синие спортивные штаны, отвисшие в коленях, которые обыкновенно натягивались по самые подмышки, и неопределенного цвета носки, одетые поверх спортивок. В носках дед без всякого смущения мог бегать не только по пароходу, но и далеко за его пределами. Седые волосы в мелких кудрях, торчавших в разные стороны, крючковатый нос и безумный взгляд делали его весьма похожим на пациента психиатрической больницы из фильмов.
Его каюта, где он обитал основное время, превращалась в декорацию постановки про городской рынок Каира. Разбросанное по углам тряпье (весьма возможно, что это была одежда), клочки бумаг, папиросные бычки в самых неожиданных местах (например, в морозилке холодильника) и пищевые отходы (в основном обглоданные рыбьи скелеты). Старший механик не без основания не доверял кулинарным талантам повара-монстра Ларисы, поэтому готовил себе сам. В основном то, чему научился на неизвестном рыбацком флоте: похлебке из рыбы. Ухой назвать ее было сложно, но дед трескал за милую душу, выбрасывая кости прямо на журнальный стол или под ноги. Может быть, это была просто ностальгия по давно и безвозвратно ушедшей молодости?