Чуть заметная улыбка трогает губы отца. А сын, не открывая глаз, продолжает:
– Представь. Вот летят две собачьи души по космосу. Земля со всем своим говном где-то далеко внизу. Мимо проносятся звёзды и эти, как их там, метеориты. А они всё летят – две эти сучки Белка и Стрелка. Выше, выше… Как думаешь, скоро человека в космос запустят?
– Похоже, недолго ждать осталось, есть у меня такое предчувствие… Так значит, говоришь, русские не сдаются?
– Ну, да, – от неожиданного поворота сын открывает глаза, смотрит вопросительно.
– Сдаются русские. Я – русский. И я сдался. Как миленький. Сам. Просто поднял руки, когда увидел направленный на меня фашистский шмайсер, – отец, отложив в сторонку карабин Мосина с отпиленным прикладом, показывает раскрытые ладони, затем для наглядности чуть поднимает руки.
– Но… Пап, ты же рассказывал всегда по-другому, – взгляд парня словно ощупывает лицо собеседника, проверяя, не врёт ли.
– Конечно, рассказывал. Как все. Сражался до последнего, ранили, потерял сознание, очнулся у фрицев в плену. Много нас таких очнувшихся было – почитай, пять миллионов, и ни один добровольно не сдался, – губы мужчины кривит горькая усмешка.
– Какие пять миллионов? Это ты «голосов» по радио наслушался!
– Думаешь, брешут? А вот рассказывали ещё: мол, в одном только Киевском котле окромя меня ещё шестьсот тысяч красноармейцев пленили. Трудно поверить, да?
За окном теперь тихо так, что, кажется, слышен плеск волн Быстрицы – речушки, текущей неподалёку. Молчит матюгальник, четвероногие друзья заткнули пасти, даже дождь перестал капать. Видать, решили все отдохнуть до утра. До утра. Отец продолжает:
– Я был вторым номером в пулемётном расчёте, ты знаешь. Молодой, горячий, чуть старше тебя теперешнего. Комсомольский билет в нагрудном кармане, а в голове – твёрдая вера в Сталина, в коммунизм. Тем утром у старинного городка Лохвица, что между Киевом и Полтавой, мы отбивали атаку за атакой; приказ был: чего бы ни стоило – удержать рубеж. Мы и держались, как могли. Боеприпасов выше крыши было. Еле успевали ленты пулемётные вставлять да воду для охлаждения заливать; «Максим» чуть не докрасна раскалился. Потом командира пуля насмерть сразила. Да, много нашего брата солдата в тот день полегло, к полудню никого живых в поле зрения не осталось. Я слышал, что вдали где-то и справа, и слева ребята отстреливаются, но из тех, кто рядом был, все погибли. Вскоре и меня ранило.
– Ну да, ты рассказывал.
– Рассказывал… Только ранило меня несильно. Так, царапина, осколок по шее чиркнул – даже бинтовать не стал. И сознания не терял. Больше скажу – приготовился к геройской смерти. Немцы как раз притихли – наверное, обедать ушли. И я, развернув пулемёт, написал на его железном щите собственной кровью: «Русские не сдаются!», затем вновь направил ствол на фрицев в ожидании последнего боя. Решимость переполняла меня: «Умираю, но не сдаюсь!» Иллюзий не питал. Понимал: конец близок. Гранату приготовил, чтоб себя с немцами подорвать, всё честь по чести, как положено. А дальше снова бой. Я стрелял, в меня стреляли. Грохот, дым, пыль… Тот рыжий фриц появился неожиданно, из-за поворота нашей траншеи. Вырос гад, словно, из-под земли! Я как-то заметил его в последний момент, гранату схватил. А он на меня дуло наводит, хенде хох, мол, ну и так далее. Спокойно так говорил, улыбнулся даже. Ну, я и отложил гранату, руки поднял. Сам не знаю, как вышло.
В глазах сына немой вопрос. Мужчина шепчет:
– Спросишь меня, что, может, я не захотел вот так умереть ни за что; может, я это за-ради вас с мамкой сдался, чтобы смочь когда-то вернуться к вам? Тебе же только два годика стукнуло, когда война началась… Или может, у меня план вдруг созрел как-то вырваться, грохнув фрица рыжего, чтобы продолжить борьбу? Так я тебе отвечу: не было ни того, ни другого. И про вас я тогда не вспомнил, и про то, чтобы вырваться, даже не думал. А просто очень хотелось жить; струхнул, наверное. В голове лишь одно крутилось: только бы немец надпись мою пафосную не увидел, а то засмеёт. «Русские не сдаются!» Кровью! А тут я с поднятыми руками. Но мне повезло: пулемёт был направлен в другую сторону, и он не увидел.
Но фашист тот всё же надо мной посмеялся. После, когда к своим меня доставил, показал мне пустой магазин. Патроны у него в бою кончились, вот и взял меня вооружённого в плен с помощью хитрости голыми руками. Понятно, настроение моё от таких известий не улучшилось. Ох, и ржал же рыжий гад надо мной, словно конь перед выгулом.
А потом меня к фрицам в тыл повели. Мамочка дорогая, как я переживал! Проклинал себя за минутное малодушие. Очухался и решил смывать позор. Прикидывал: вот сейчас брошусь на караульного, выхвачу автомат и открою огонь! Не получится? Тогда просто кинусь на фрица и задушу гада! Нет, убьют раньше, чем смогу прикончить хоть одного из них… Пока строил планы, привели меня в свинарник, да только хрюшек там не было. Двадцать четыре красноармейца; я, стало быть, двадцать пятый. Все такие же очумевшие, потерянные. Но от сердца чуть отлегло. Мне ж до того момента казалось, что это я один такой трус, предатель, изменник – в плен сдался, а остальные все герои: либо воюют, либо уже головы сложили за Родину, за Сталина. Да чего там, меня-то хоть во время боя взяли, а некоторые из пленных и пальнуть по врагу ни разу не успели, сдались организованной толпой.