Джина отворачивается.
— Погаси свет, — говорит она и натягивает одеяло на голову. — Мы пытаемся заснуть.
Она, конечно, этого не знает, но, если бы я не видела, как Дилен во сне притянул к себе это жалкое, жалующееся существо, я дала бы ей в руки коробку из-под сигар и показала ту улицу.
Будь они неладны, эти родственные узы.
— А вот и твоя маленькая сестренка, — сказала мне мама в палате для рожениц городской больницы Хоува.
Отец сжал мне плечо и наклонился к моему уху:
— В том розовом одеяльце не мартышка, хотя выглядит она именно так.
Ни мне, ни маме смешным это не показалось.
Мне захотелось быть в этот момент вместе с классом под мостом. Собирать мусор в это субботнее утро было бы гораздо приятнее, чем стоять здесь, неловко переминаясь с ноги на ногу.
— Ну давай, — потребовала мама, не обращая внимания на замечание отца, — скажи «здравствуй» нашей маленькой Джине.
— Уродское имя, — ответила я. В тринадцать лет я знала об именах все. — Все решат, что ты назвала ее в честь той актрисы.
— Ее зовут Джина, — произнесла мама сквозь растянувшиеся в улыбке губы. — И она твоя сестра.
Будь они неладны, эти родственные узы!
Я выхожу из автобуса на квартал раньше в надежде, что мартовский ветер выдует запах дыма из моих волос и одежды. Глупо, конечно. Я добираюсь до музея, уже заледенев до костей. Ветер проносит меня через стеклянные двери, вдувая вслед обрывки бумаги и последние осенние листья, запрыгавшие по всепогодному ковру и дальше, по покрытому плиткой полу вестибюля. Но стоит двери закрыться, как музей обволакивает меня знакомым запахом мастики для пола и ветхих льняных тканей с ручной вышивкой. Здесь всегда пахнет чопорностью, старостью и воспоминаниями.
Музейчик маленький. Одно из миллионов историко-краеведческих учреждений, обосновавшихся в старинных зданиях и с помощью взимаемых за посещение долларов и разных грантов пытающихся не дать запереть историю Чикаго в ящике комода. И моя задача, как составителя запросов о грантах, в том, чтобы наскрести достаточно денег, чтобы эта история оставалась открытой для обозрения. Составитель запросов… Звучит куда солиднее, чем есть на самом деле.
Оказавшись в своем кабинете, я останавливаюсь, чтобы освободиться от шарфа, пальто и сумки и вынуть кофейную чашку. На ней остался ободок от высохшего вчерашнего кофе. Я раздумываю, стоит ли мне идти в туалет, чтобы ее вымыть, но потом пожимаю плечами и иду к вестибюлю — на звуки сирены, вырывающиеся из кофейной комнаты.
Говоря «сирена», я использую это слово вовсе не в том же смысле, что и в древнегреческих мифах. Я имею в виду сигнальную сирену.
Сегодня Кенни в отличной форме. (Кенни — это тот парень, который внес огромный вклад в создание в Клубе такой атмосферы свободного микрофона, когда он свободен «для всех, кроме Кенни».) Когда я говорю, что Кенни в отличной форме, я хочу сказать, что он демонстрирует свои последние достижения в вокальной технике. Только Кенни может произвести такой звук. И я иду на звук по полутемному коридору и обнаруживаю, что половина сотрудников музея столпилась вокруг Кенни, как крысы вокруг дудочника.
Тут и Дороти, которая проходит болезненный курс акупунктуры. И Тимоти — он директор музея, по сути, наш начальник, но, глядя на него, этого не скажешь: челюсть у Тимоти на одном уровне с верхней пуговицей его фланелевой рубашки. И Джонз. Джонз делает вид, что наливает себе кофе, но на самом деле он смеется.
С тех самых пор, как я впервые увидела, как показываются его верхние зубы, я считаю, что улыбка у него… ну, скажем, обворожительная. «Обворожительная» — это, конечно, глупое слово, но ничего более подходящего мне в голову не приходит. И это не потому, что у него белые или очень ровные зубы. И ямочек на щеках у него нет. Но, если он улыбается, — улыбается по-настоящему, когда кожа возле глаз собирается в складочки, — солнце светит ярко, вокруг весна, и ты думаешь, что Бог все-таки существует.
Джонз ставит чашку себе на ладонь и оборачивается.
Видит меня.
Зов сирены, издаваемый Кенни, слабеет и замолкает где-то вдали. Снаружи мартовский туман все еще держит город в своих ватных объятиях, но здесь, внутри… из глубины неспешной улыбки Джоны солнце светит мне, только мне.
Господи, почему меня так волнует, что мы с ним срослись — боками, головами или сердцами?
К благородному аромату кофе примешивается тошнотворный запах пекановых орехов, и у меня сжимает желудок, разрушая чары Джоновой улыбки. Кенни берет верхнее ми, и в этот момент щелкает и открывается дверца микроволновки, извергающей из своего нутра кусок кофейного торта с пекановой добавкой. Дороти хватает этот торт и свою кружку.