На снегу, под зябким кровом
Лучше нет простой, здоровой,
Прочной пищи фронтовой.
И любой вояка старый
Скажет попросту о ней:
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу, с жару
Подобрей, погорячей.
Чтоб она тебя согрела,
Одарила, в кровь пошла,
Чтоб душа твоя и тело
Поднялися вместе смело
На хорошие дела.
Чтоб идти вперед, в атаку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя. Однако
Дело тут не только в щах...
Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки.
Шутки самой немудрой...
Перед весной 1942 года я приехал в Москву и, заглянув в свои тетрадки, вдруг решил оживить "Василия Теркина". Сразу было написано вступление о воде, еде, шутке и правде. Быстро дописались главы "На привале", "Переправа", "Теркин ранен", "О награде", лежавшие в черновых набросках. "Гармонь" осталась в основном в том же виде, как была в свое время напечатана. Совсем новой главой, написанной на основе впечатлений лета 1941 года на Юго-Западном фронте, была глава "Перед боем".
Перемещение героя из обстановки финской кампании в обстановку фронта Великой Отечественной войны сообщило ему совсем иное, чем в первоначальном замысле, значение. И это не было механическим решением задачи. Мне уже приходилось говорить в печати о том, что собственно военные впечатления, батальный фон войны 1941-1945 годов для меня во многом были предварены работой на фронте в Финляндии. Но дело в том, что глубина всенародно-исторического бедствия и всенародно-исторического подвига в Отечественной войне с первого дня отличила ее от каких бы то ни было иных войн и тем более военных кампаний.
Я недолго томился сомнениями и опасениями относительно неопределенности жанра, отсутствия первоначального плана, обнимающего все произведение наперед, слабой сюжетной связанности глав между собой. Не поэма - ну и пусть себе не поэма, решил я; нет единого сюжета - пусть себе нет, не надо; нет самого начала вещи - некогда его выдумывать; не намечена кульминация и завершение всего повествования - пусть, надо писать о том, что горит, не ждет, а там видно будет, разберемся. И когда я так решил, порвав все внутренние обязательства перед условностями формы и махнув рукой на ту или иную возможную опенку литераторами этой моей работы, - мне стало весело и свободно. Как бы в шутку над самим собой, над своим замыслом я набросал строчки о том, что эта "книга про бойца, без начала, без конца". Действительно, было "сроку мало начинать ее сначала": шла война, и я не имел права откладывать то, что нужно сказать сегодня, немедленно, до того времени, как будет изложено все по порядку, с самого начала.
Почему же без конца?!
Просто жалко молодца.
Мне казалось понятным такое объяснение в обстановке войны, когда конец рассказа о герое мог означать только одно - его гибель. Однако в письмах товарищей, не просто читателей "Теркина", а рассматривающих его, так сказать, в научном плане, было какое-то недоумение по поводу этих строк: не следует ли понимать их как-нибудь иначе? Не следует!
Но не скажу, что вопросы формы моего сочинения так-таки и не волновали меня больше с той минуты, как я отважился писать "без формы", "без начала и конца". Формой я был озабочен, но не той, какая мыслится вообще в отношении, скажем, жанра поэмы, а той, какая была нужна и постепенно в процессе работы угадывалась для этой собственно книги.
И первое, что я принял за принцип композиции и стиля,- это стремление к известной законченности каждой отдельной части, главы, а внутри главы каждого периода, и даже строфы. Я должен был иметь в виду читателя, который хотя бы и незнаком был с предыдущими главами, нашел бы в данной, напечатанной сегодня в газете главе нечто целое, округленное. Кроме того, этот читатель мог и не дождаться моей следующей главы: он был там, где и герой,- на войне. Этой примерной завершенностью каждой главы я и был более всего озабочен. Я ничего не держал про себя до другого раза, стремясь высказаться при каждом случае - очередной главе - до конца, полностью выразить свое настроение, передать свежее впечатление, возникшую мысль, мотив, образ. Правда, этот принцип определился не сразу - после того, как первые главы "Теркина" были напечатаны подряд одна за другой, а новые потом уже появлялись по мере написания. Я считаю, что правильным и во многом определившим судьбу "Теркина" было мое решение печатать первые главы до завершения книги. Читатель мне помог написать эту книгу такой, какова она есть, об этом я еще скажу ниже.
Жанровое обозначение "Книги про бойца", на котором я остановился, не было результатом стремления просто избежать обозначения "поэма", "повесть" и т. п. Это совпадало с решением писать не поэму, не повесть или роман в стихах, то есть не то, что имеет свои узаконенные и в известной мере обязательные сюжетные, композиционные и иные признаки. У меня не выходили эти признаки, а нечто все-таки выходило, и это нечто я обозначил "Книгой про бойца". Имело значение в этом выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова "книга" в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. Если говорилось, сбывало, среди крестьян, что, мол, есть такая-то книга, а в ней то-то и то-то написано, то здесь никак не имелось в виду, что может быть другая точно такая же книга. Так или иначе, но слово "книга" в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьезный, достоверный, безусловный.
И если я думал о возможной успешной судьбе моей книги, работая над ней, то я часто представлял себе ее изданной в матерчатом мягком переплете, как издаются боевые уставы, и что она будет у солдата храниться за голенищем, за пазухой, в шапке. А в смысле ее построения я мечтал о том, чтобы ее можно было читать с любой раскрытой страницы.
С того времени как в печати появились главы первой части "Теркина", он стал моей основной и главной работой на фронте.
Ни одна из моих работ не давалась мне так трудно поначалу и не шла так легко потом, как "Василий Теркин". Правда, каждую главу я переписывал множество раз, проверяя на слух, подолгу трудился над какой-нибудь одной строфой или строкой.
К примеру вспомнить, как складывалось начало главы "Смерть и воин", в стихотворном смысле "образовавшейся" из строчек старинной песни о солдате:
Ты не вейся, черный ворон,
Над моею головой.
Ты добычи не дождешься,
Я солдат еще живой...
Сперва была запись, где стихи шли вперемежку с прозаическим изложением, - важно было "охватить" в целом картину:
Русский раненый лежал...
Теркин лежит на снегу, истекая кровью.
Смерть присела в изголовье, говорит:
- Теперь ты мой. Отвечает:
- Нет, не твой, Я солдат еще живой.
- Ну,- говорит,- живой! Шевельни хотя б рукой.- Теркин тихо отвечает:
Соблюдаю, мол, покой...
Потом появилась начальная строфа:
В чистом поле на пригорке,
Одинок, и слаб, и мал,
На снегу Василий Теркин
Неподобранный лежал.
Но тут не хватало приметы поля боя, и получалась слишком условно-песенная картина: "В чистом поле..." - и дальше просились слова: "под ракитой..." А мне нужна была при интонации, идущей от известной песни, реальность нынешней войны. Кроме того, вторая строчка не годилась - она была не проста, в ней больше было беллетристической, чем песенной характеристики. Тогда пришла строфа:
За далекие пригорки
Уходил сраженья жар.
На снегу Василий Теркин
Неподобранный лежал.
Это не очень хорошо, но дает большую определенность места и времени: бой уже вдалеке, раненый уже долго лежит на снегу, он замерзает. И следующая строфа естественно развивает первую:
Снег под ним, набрякши кровью,
Взялся грудой ледяной.
Смерть склонилась к изголовью;
- Ну, солдат, пойдем со мной.
Но в целом эта глава написалась легко и быстро: сразу были найдены ее основной тон и композиция {Главе "Смерть и воин" в "Книге, про бойца" принадлежит, между прочим, еще и та роль, что она ближайшим образом связывает "Василия Теркина" с опубликованным спустя много лет "Теркиным на том свете". В ней, этой главе, содержится внешняя сюжетная схема последней моей поэмы: Теркин, полумертвым подобранный на поле боя, возвращается к жизни из небытия, "с того света", картины которого составляют особое, современное содержание моего "второго "Теркина". (Прим. автора.)}. А сколько было написано строк, переправленных десятки раз только затем иногда, чтобы выбросить их в конце концов, испытывая при этом такую же радость, как при написании новых удачных строк.