— Ого! — сказал он. — В твоей прическе что-то есть.
Надя убрала со лба прядь и покраснела.
Официантка принесла бутылку вина и салаты. Надя прикрыла ладонью рюмку.
— Мне не надо.
— Ну-у, — разочарованно протянул Борис, — одну-единственную, за знакомство.
— Нет.
На маленькой эстраде играл оркестр. Юра пригласил Надю. Поборов страх, она пошла впереди него к пятачку, на котором уже танцевали две пары.
Кафе закрывалось в одиннадцать. На улице Борис сказал:
— Люди! Пошли ко мне! Моя родня на даче, а у меня есть что вам показать.
Шли пешком. По дороге Борис смешил их разными историями, но как только подошли к его дому, затих и сказал шепотом:
— Ни звука.
Лифт работал, но они пешком поднялись на седьмой этаж. Борис открыл дверь квартиры и вздрогнул. Телефон в прихожей залился злорадным, уличающим визгом.
— Да! — беззаботно крикнул в трубку Борис. — Это я. Ну что вы, Анна Филипповна. Полный порядок.
— Соседка из квартиры напротив, — объяснил он гостям. — Несет службу надзора. От имени и по поручению предков.
Картины Бориса не понравились Наде. Всего две краски — синяя и голубая. Голубые люди, синие дома. А в квартире понравилось: комнаты просторные, с высокими потолками, с коврами и удобными, несовременными креслами. И в таком богатом доме такой смешной мальчик — в бумажном растянутом свитере, со своими синими картинами.
Они пили кофе и играли во мнения. Надя долго думала, что сказать о Юре. Потом придумала:
— Ты скучно-торжественный.
Домой они с Юрой шли молча. Фонари уже не горели, редкие машины бешеной скоростью, как пулей, пробивали ночную тишину. Юра попытался взять ее под руку. Она отстранилась. От каблуков болели ноги, голова валилась с плеч от усталости. Еще одно напряжение — первый раз идти под руку — было не по силам.
Она увидела отца не сразу, он стоял у стены под лампочкой, освещавшей номер дома. Был он в пальто и в зимней шапке.
— Добрый вечер, — сказал Юра.
— Вечер уже был. Сейчас ночь. — Олег Федорович повернулся, вошел в подъезд, ничего не сказав Наде.
— Тебе влетит, — сказал Юра, — это я виноват.
Входная дверь была открыта. Надя вошла, повернула ключ и услыхала голос отца.
— Да, да, нашлась. Извините меня, товарищ дежурный. — Молчание, и по другому номеру: — Леонид! Прости, старик, все в порядке. Да, да, пришла. Всыплю обязательно. Спокойной ночи.
Надя постучалась.
— Иди спать, — глухо сказал отец, — поговорим завтра.
Утром разговор не состоялся. Когда Надя проснулась, отца уже не было. Надю не долго грызло раскаяние. Ничего особенного не случилось. Ну, пришла поздно. Все родители такие: из пустяков раздувают трагедию. Она ему скажет: «Не знаю, почему ты разволновался. Ничего со мной не случилось». Им всем кажется, что случилось. И Надя знает что. Злости не хватает, как им только не стыдно воображать всякую гадость.
Отец позвонил в полдень:
— Завтра поедешь домой. Я купил билет.
— Мне?
— Да.
Случилось что-то непонятное. Надя легла на тахту и уставилась в одну точку. Звонил телефон, а она не поднималась. Пусть звонит. Была тайная надежда, что это звонит отец. Передумал или просто никакого билета не покупал.
Звонил Юра.
— Как дела, Надя?
— Плохие дела. Отец купил билет. Я завтра уезжаю.
— Ерунда какая… За что же он выпроваживает тебя?
Ей стало легче. Она все поняла, вечером она сказала отцу:
— Я знаю, почему ты выпроваживаешь меня. Ты испугался.
Он отложил газету, снял очки, спросил:
— Это ты меня напугала?
— Нет. Ты сам… Боишься быть виноватым.
Через час, когда стакан из коробки уже побывал в его руках, он пришел к ней в комнату, сел на кровать.
— Собралась? — Он показал на стоявший посреди комнаты чемодан. — Отец-лиходей выгоняет дочь из дома. Позорный отец. Не повезло тебе с отцом.
Вот он, тот момент: сейчас она ему скажет.
— Я знаю, почему ты пьешь, — она взглянула на него решительно и сердито.
Он не ожидал, растерялся. Потом наклонился и снизу тоже посмотрел на нее недобро.
— Все мы что-то знаем…
— Знаю, почему ты пьешь.
Он покачнулся, поглядел на Надю серыми, тоскующими глазами и закрыл их ладонью.
— Старость грешна, молодость жестока…
— Ты не старый. Ты никакой. Живешь сам с собой. А чтобы другие тебе не мешали, ты с ними добрый. Все говорят, что ты добрый. И всем с тобой плохо, трудно. И пьешь ты потому, что это тебе, тебе, тебе от водки хорошо. А как другим — это тебе неважно. Я уеду, но ты знай, что я все понимаю. Это ты не мне купил билет, а себе, чтобы тебе было спокойно.
Он остался верен себе. Когда она, разгоряченная, боясь взглянуть на него, умолкла, он похлопал в ладоши:
— Браво.
Потом он неслушающимися пальцами пытался играть на пианино, говорил, что тоже уедет. Без чемодана. Навсегда. Все боятся туда ехать, а он с полным удовольствием. Он говорил о смерти, Надя понимала его, но досада не проходила. Когда он вышел, она подбежала к двери и повернула ключ.
Назавтра они стояли на перроне, возле вагона, и отец маялся. Бросал на дочь виноватые взгляды, вздыхал. Наде было невмоготу смотреть на него.
— Папа, я не обижаюсь. Было скучно. Анны нет, даже хорошо, что я уезжаю.
— Вот что, — он взял ее руку в свои, — напиши мне письмо. Не сразу, пусть пройдет время… Я тебе отвечу.
Поезд тронулся. Он остался стоять, провожая глазами вагон. Впервые незнакомая волна жалости и вины ударила Надю в лицо. Как будто не он ее выгнал, а она его бросила. Что это? Первый звонок из ее завтрашней, взрослой жизни или предчувствие долгой разлуки? Она знала, что теперь уже нескоро увидит отца и что в той, новой встрече им будет еще трудней друг с другом.
НАДЯ
Разговор шел о семейном воспитании, дескать, что увидел, заглотнул человек в детстве, то и потянется за ним через всю жизнь. Укладывали в папки чертежи, сдували со столов графитную пыль, мужчины закуривали — минут за пятнадцать до звонка в отделе разрешалось курить. Каждый день в эти минуты возникал общий разговор.
— Да чепуха это, — как всегда заваривала спор Ася Стукалина, — у нас семья была скупая, над каждой копейкой чахли, насмотрелась, наглоталась этой скупости досыта. И что — всю жизнь в долгах, хоть бы что-нибудь застряло в характере.
— Аська, у тебя вечно примерчики из самых недр личной биографии.
— А твои откуда? С базара?
— Грубо, Стукалина.
— Семья, воспитание — это все правильно, но есть еще наследственность. Почему-то ее никто не берет во внимание.
— Тихо! Говорит Егорова. Давай, Надя, излагай, а то скоро звонок, и мы ничего не узнаем про наследственность.
— А тут излагать нечего: два близнеца живут в одной семье, в одних условиях, а вырастает два разных человека.
— Ну и что?
— Ничего. Сказала, что думала.
В последние дни каждое резкое или небрежное слово вызывало слезы. И сейчас кольнуло в горле, слезы подступили к глазам, она отвернулась. Спас звонок. Кто-то придумал конец рабочего дня оповещать звонком. Ровно половина шестого. В шесть она будет дома. А они могут продолжать свой диспут. Есть ли жизнь на Марсе, нет ли жизни на Марсе, газеты бы лучше вслух читатели, чем вот так коллективно толочь воду в ступе.
На улице сразу все проходит: и обида, и волнение. Легко шагается, так бы шла и шла, есть же счастливчики, которым не надо спешить домой. Она оглядывает прохожих: сколько все-таки людей, и ничего неизвестно, кто у них дома, что у них дома. И еще есть окна домов. Слепые днем, вечером они вспыхивают радугой занавесок: вот за этой, в петухах веселых красок, может быть, чья-то счастливая семейная жизнь.
«Ну и что?» — у этого типа Толубеева каждое слово как ржавый гвоздь. Она же ясно все сказала про наследственность, так нет, надо прикинуться идиотом: «Ну и что?» Аська его обхаживает. Бедная девочка. А что делать? Единственный в отделе холостяк.