Выбрать главу

5. Таковы, выходит, те правды и неправды, которыми достигается заразительность трифоновского рассказа. Мне, во всяком случае, сразу же захотелось отозваться на него чем-нибудь в том же роде — столь же честно и, может быть, с той же долей двусмысленности вспомнить что-нибудь из своей жизни. То есть, грубо говоря, написать еще одну мемуарную виньетку.

Но тогда получается, что речь опять идет не о паре: «Писатель с большой буквы» vs. «Рядовой читатель (коему имя легион)», а о паре: «Писатель с большой буквы (Трифонов)» vs. «Рядовой писатель (автор этих строк)», который профессионально, по-писательски, реагирует на произведение первого (вспомним о парах Лермонтов/Пушкин и Чехов/Толстой).

Это так, но дело в том, что градации между писателями и читателями образуют почти сплошной континуум. От ямщика до первого поэта мы все поем в некотором смысле похоже. Писатели бывают первого ряда, второго, третьего, десятого, вплоть до безнадежных графоманов, как и читатели — от в высшей степени проницательных до совершенно наивных, вроде бабелевской Веры. А мало-мальская проницательность, да и просто чуткая реактивность, читателей, означает, что внутри них проворачивается эстетическая рецепция, вторящая энергетике авторского творчества и иной раз выливающаяся в самостоятельные литературные попытки. Творчество заразительно — независимо от того, согласен ли новоиспеченный автор с только что прочитанным или жаждет возразить.

Так Лермонтову хочется, несмотря на все расхождения, стать вторым Пушкиным, Бабелю — русским Мопассаном, а Пушкину — то Овидием, то Байроном, то Вальтером Скоттом.

Так рождается повесть «Чья вина? По поводу „Крейцеровой сонаты“ Льва Толстого» Софьи Андреевны Толстой и книга-альбом «Это я — Елена: Интервью с самой собой» Елены Щаповой, жены Эдуарда Лимонова, автора романа «Это я — Эдичка».

Так меня то и дело подмывает взяться за перо восхищение «Духом госпожи Жанлис» Лескова, «Этой свиньей Мореном» Мопассана, «Весной в Фиальте» Набокова, «Чисто, светло» и «Праздником, который всегда с тобой» Хемингуэя, «Справкой» и «Гюи де Мопассаном» Бабеля, «Победой» Аксенова, «Кошками или зайцами?» Трифонова.

Чувство, которое испытывает архетипический художник и которым он в полном соответствии с толстовской формулой заражает архетипического читателя, — это чувство авторства, сочинительства, творческого подъема. Более конкретное «содержание» — эмоциональное, идейное, житейское — может входить в посылаемый мессидж, а может и не входить. У Пушкина и Чехова такого содержания, согласно Толстому (с которым, впрочем, легко не согласиться), нет.

Нет его тогда, наверное, и у Фета, друга Толстого и его любимого поэта (хвалимого им за «лирическую дерзость»).

Вот Фет перечисляет, о чем он собирается написать — да, собственно, уже и пишет — очередное стихотворение: о том, что солнце встало и затрепетало по листьям, что проснулся лес, встрепенулись птицы, что он, поэт, по-прежнему полон страстью к адресатке стихотворения, что он в сущности не знает, о чем он будет петь, то есть писать, но уже чувствует, что песня зреет.

По ходу этой лирической исповеди все конкретные варианты «содержания» проговариваются и как бы снимаются, и в финальный фокус попадает самый акт «пения не важно о чем».

Четкое осознание природы творчества как деятельности в основе своей авторефлексивной находим в «Охранной грамоте» Пастернака (II, 7):

Изо всего искусства именно его происхожденье переживается всего непосредственнее <…> Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают о своем рожденьи…[309]

Вот это счастливое ощущение, по сути своей метапоэтическое, и передается читателю.

Пушкин чувствует, что «Борис Годунов» ему удался («Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!»), и мы, читая, заражаемся этим чувством («Ах, как здорово!»), — но не обязательно тем «содержанием», которого там, может быть (согласно Толстому) и нет.

Закончив «Двенадцать», Блок записывает: «Сегодня я гений», и мы чувствуем, да, гений, даже если «содержание» поэмы нас (подобно Зинаиде Гиппиус) не устраивает.

А как с этим обстоит дело в бабелевском эксперименте? Архетипическая читательница, конечно, обманывается насчет «содержания» — вымышленного героем проституирования ребенка, — но не насчет совершающегося на ее глазах и при ее участии рождения художественного произведения. Этот творческий взлет преображает обоих, и они вступают в равноправный дуэт двух художников, мастеров каждый своего вида искусства.

вернуться

309

Пастернак 1990. С. 71.