Он продолжал доводить её до блеска, совершенно позабыв об ужине, когда в дверь постучал Джо МакМэхан.
— Идёмте, мистер Линкольн, — сказал он. — Мы там для вас уже полный зал набрали.
Зал оказался не столь изящен, как оперный театр поблизости от отеля Метрополь. Строго говоря, это был танцевальный зал, у одной стены которого наспех сколотили трибуну. Однако, как и сказал МакМэхан, народу было битком. Имея богатый опыт распознавания толпы, Линкольн отметил более тысячи человек — шахтёров и фабричных рабочих, их было большинство, а также фермеров, с присутствующими то тут то там лавочниками, дополняющими ассортимент, стоящих плечом к плечу, локоть к локтю, в ожидании, что он им скажет.
Когда МакМэхан его представил, толпа разразилась громкими и продолжительными радостными криками. Большинство были молоды. Молодые люди считали его другом трудящихся на земле, где правил капитал. Люди постарше, вроде того нищего на вокзале, продолжали проклинать его за участие, а большинство и за поражение в Войне за Сецессию. Если бы я победил, я был бы героем, — подумал он. — А, родись я женщиной, я был бы домохозяйкой, или, что вероятнее, одинокой старухой. Так, что с того?.
Он надел очки и взглянул на записи, над которыми работал в поезде и в отеле.
— Поколение назад, — начал он, — я сказал: Дом, разделенный надвое, на рабскую часть и на свободную, не может устоять. И он не устоял, хотя его разрушение оказалось не таким, как мне хотелось бы. — Он не терзался никакими сомнениями относительно прошлого. Оно было. Все об этом знали.
— Конфедеративные Штаты и по сию пору остаются в рабстве, — сказал он. — Как же финансисты Лондона и Парижа радуются своим плантациям, железным дорогам, металлургии! Тому, как капитал течёт им в руки! И как много его, друзья мои, стекает по крышам особняков богачей, чтобы полить лачуги, где живут негры, чья жизнь едва ли лучше жизни хищных зверей, рядом с которыми они трудятся в полях? Ответ вам известен, как и мне.
— Да, к чёрту ниггеров! — выкрикнули из зала. — Говори за белых! — Послышались одобрительные возгласы.
Линкольн поднял руку.
— Я и говорю за белых, — произнёс он. — Одних от других нельзя ни отделить, ни разделить их, особенно в Южной Конфедерации. Если белый труженик посмеет пойти к хозяину и высказать ему правду о том, что ему не хватает на жизнь, хозяин ответит ему: Живи и радуйся, иначе я возьму на твоё место негра, и тогда тебе придётся учиться жить ни с чем. А, что насчёт наших Соединённых Штатов, которые, по крайней мере, остались совершенно свободными после того как повстанцы вышли из Союза? — продолжал Линкольн. — Разве мы — вы все — свободны? Разве мы — вы все — наслаждаетесь великими благами свободы, о которых отцы-основатели грезили, как о чём-то таком, что каждому гражданину республики принадлежит по праву рождения? Или мы возвращаемся к тому безрадостному состоянию, в котором годами находились до Войны за Сецессию? Разве наши капиталисты в Нью-Йорке, Чикаго, да, и в Денвере, не смотрят с завистью на своих собратьев-конфедератов в Ричмонде, в Атланте, в новом и шумном Бирмингеме, и не желают, чтобы и у них всё было, как у их собратьев? Не становимся ли мы снова, друзья мои, народом полурабов, полусвободных? Разве капиталисты не едят хлеб, добытый вами в поте лица, точно так же, как рабовладелец паразитирует — пропуская все увещевания мимо своих ушей — на труде негров? — Линкольну пришлось прерваться из-за поднявшихся злых и яростных выкриков.
— Вам известен ваш штат, ваше состояние, — продолжил он, когда смог. — Знаете, что я не говорю ничего, кроме правды. В нашей стране было время, когда один год человек трудился наёмным работником, в следующем году на него работал другой, а в следующем году нанимались работники уже для него. Эти времена, боюсь, остались в прошлом. На железных дорогах, в шахтах, на фабриках заправляет всем один человек, а остальные на него пашут. Если вы пойдёте к хозяину и скажете, что вам не хватает на жизнь, хозяин ответит вам: Живи и радуйся такой жизни, какая есть, иначе я найму на твоё место китайца, итальянца или еврея, и тогда ты познаешь, как бывает, когда не хватает на жизнь.
По залу разнёслось приглушённое бормотание, скорее напуганное, чем яростное, какое люди демонстрировали до этого. Ярость долго не продлилась. Линкольн заставил их думать. Думка растёт куда медленнее, чем гнев, но гораздо более живуча. Она не расцветает, лишь чтобы умереть.
— Ну и чего нам делать, Эйб? — спросил один шахтёр, до сих пор грязный после продолжительного рабочего дня глубоко под землёй.