— Это жрать надо?
— И побыстрей! Зачерпывай!
— И что со мной будет?
— Клево все!
Андрей сгреб лесные тайны, сунул в рот.
— Жуй-глотай!
Вышли из туалета, охранник смерил их напряженным взглядом.
В зале Ванюша устремился в танцы, Андрей полез на нару. Нехорошая волна прошмыгнула. Девушка, хрюкнув, опять егозила ртом. Останавливая ее, нажал сосок:
— Погоди. Ой. Ксю? Только что я принял… Я сказать не успею. Я сейчас пропаду. Я съел…
— Сам виноват.
— Я все… уплываю…
По черному коридору — в холл, под разноцветье гирлянд. Нырнул в кабину. Задвинул щеколду. Туалет — черный ящик, что мог лежать в покое, внутри бы залег скелет. Но ящик торчал наглецом, гроб после землетрясения.
Андрей летел. Волосы прорастали в мозг, полет сопровождало мерцание, и пирамида изнутри осыпалась, поделенная на секундные блоки, умиляющая вспышками эпох. Он был человеком. Первозданным. Последним. Дверь трясли. Нашел себя твердо стоящим к унитазу спиной.
Отдернул щеколду. Обдал всех улыбкой:
— Зачем вы в гроб стучите?
Время едино, всяк неслучаен, фраза любая — пароль, ответ на главное: “Что есть человек?” С первого встречного надо спрашивать за звезды, шипение змей, выкидыш женщины, жгучесть горчицы…
Какой-то злодей, пружиня мышцы, предложил разобраться (“Ща отолью…”). Образина его казалась отраженной в медном самоваре.
— Плющит тебя? — вырос Ваня. — Держись! — И разинул рот, увиваясь плющами.
У Ваньки — лапы, широкие, как лопухи, сквозь лицо лупит интенсивное солнце, голова — желтизна одуванчика, перетекающая в пух. Самое-самое лето, шершавые плиты кладбища, паршиво жарко…
Затянуло в коридор, черное логово. Хлюпали. Может, совокуплялись. Или вены резали. Под темное чавканье сел. Переполз в нелюдимый угол. Обхватил голову.
Из пропажи вывел охранник.
— Вставай, — тянул за шиворот, гадя фонариком в глаза.
Андрей от испуга полез брататься.
— Куды? Вон — выход.
— Я же столько раз у вас бывал!
— Живо! — И пинок.
Улицу занимала заря. Пока сидел в темноте, клуб закрыли, посетители разбрелись. Ваня — отравил и оставил.
— Подстава.
Купил в палатке бутылку пива. Опрокидывая в себя, трубил навстречу восходу.
Он ленился разобраться в жизни. И даже не знал рост свой — метр семьдесят или… потому что, если честно, недоумевал: метр — это сколько? И не мог описать свой крестик, что на нем выгравировано, хотя носил с купели. Еще не понимал в стрелочных часах, надо было, нахмурясь, изучать циферблат. Предпочитал часы электронные. А такое заграничное слово “смерть”? Учишь французский, наткнулся на незнакомое, неохота искать в словаре, годы идут, ты уже не школьник, а словцо при тебе.
На журфаке было еще рано. В тени, у памятника пристроился, ощущая пепелище. Гладил Ломоносову башмак, иней хрустел на сером камне. Смотрел на невзрачную башенку Кремля. Красная облачность сгустками истекала из солнца, как если бы из расквашенного носа.
Оживление. С горячей пластмассовой чашкой поднялся по парадной лестнице. Кофеек выпадал на мрамор черными лоскутами. Второй этаж. Осторожно оттягивая жидкость, читал доску объявлений. Широко отпил и зашипел от боли. Выплюнул кусок кофе.
Приказ об отчислении
— Но сессия еще не началась, — сказал он ободранным голосом.
— Поймите, вас к сессии нельзя допускать! — Канцелярша проминала локтями папки. — У вас прогулов больше, чем посещений. О чем вы раньше думали?
— Я сдам все, напишу я…
— Правила есть. Для всех одинаковые.
— Какие? Подохнуть?
Она содрогнулась высокой прической:
— Ты меня не пугай. Приказ еще не подписан. У тебя — неделя.
Со следующего дня бросил пить, играть в сокс, взялся за тетради. Сессию сдал без хвостов, закрыв для себя клубы. Бородку сбрил. Ваню и еще нескольких с журфака изгнали. Андрей, обжегшись на грибах, теперь опасливо дул на пиво.
Новая квартира
Родители переехали в двухкомнатную, к метро “Печатники”, к храму, где Владимир старостил. Андрей получил однушку у “Пионерской”, под самой крышей. В клетках вентиляции подвывали ветры, лифт полз, как агония, позволяя вспомнить остановки двадцатилетней жизни, из высокого окна загадкой было: птица шарахнулась или собака, а кухонный кран узурпировала исключительно горячая вода, и пару раз, не дойдя до ванной, этой хлористой горячкой наполнял чайник и ставил на огонь.
На процедуре квартирной размолвки отец намоленно мрачнел. Нина трещала:
— Андрюш, почему без шапки? Одень шапочку! Ты потерял? Подарить тебе шапку?
— Тепло.
— Дождичек. Радиоактивный! Одень…
— Надень.
Зажил один. С родителями порвал. Учеба на третьем курсе, повышенная стипендия, подработка на радио.
— Не надо хваталки! Голой рукой за сковороду! Перчи, промасливай, нагрей до бульканья! До слякоти! — Леопольд красными росчерками правил заготовки. — И голой рукой… Поймал неприятеля: трави, коли, жарь… Укуси селезенку!
Круто! ты попал на tv
Девяностые пылали и дразнили.
Двухтысячные — круглые белые яйца, проколотые иголкой, вытекшие…
Год мог сменять год, а все ощущение скорлупы.
Андрея позвали в телевизор.
Вальяжный сокурсник, серьга свисает с нижней губы, несмываемое родимое пятно под глазом, привстал на ребра оранжевых ботинок:
— Выручишь?
— А о чем?
— Да про мболодежь — байда. Выручай, дорогуш.
Застрекотала где-то в животе машинка тщеславия.
— Ну, если очень надо…
Раздавали дипломы.
Худяков промчал мраморной лестницей, выпал в распаленный июль. Заспешил с темной дипломной корочкой по пересохшей Малой Никитской.
Телестудия находилась близко, и все же пропотел. Сюрпризом оказалась глухая, в превосходной степени жара. Как будто студия вмонтирована в ракету, летящую к солнцу.
В центре за столиком кривил ртом и дрыгал ножкой газетчик-старец Куркин, не замечая уплывший в сторону галстук. Галстук майонезный, в зеленый горох. Андрей нашел пристанище рядом.
Возвышалась галерка. На ступеньки (черные, как клубные) взобралась тройка. Экономист Глотов, обливаясь ручьями пота, с животиком и глазищами. Депутатша Усыхина отсырела, деликатная креветка с единственной примечательностью — красным тире на кончике носа. Третьего, Шаргунова, литератора лет двадцати, тоже не обошло страдание жарой. Засев выше всех, прямил спину, выпячивал ура-плечи и мистично утирал брови.
Худяков махнул “начинающему писателю”. Переведя взгляд, обнаружил, что за столиком уже появился обширный, с точеным клювом ведущий, который держит на голове черно-седую кучу. Такая же, только перевернутая, крепится на подбородке. Сентиментальный ротик окаймляла белоснежная волосяная подкова.
Нахлынули прислужницы. Одна выставила на стол три стакана с пузырчатой колой. Другая кисточкой пробежалась по застольным лицам, черпнув из маленькой пудреницы, и перепорхнула — опылять галерку.
— Внимание! Десять секунд! — грянул из ниоткуда жестяной голос.
Прислужницы испарились. Куркин, вздрогнув, принялся чистить ладошами пиджак. Андрей ощутил: солнце — ближе. Ракета делала какой-то поворот, и пекло становилось невероятным. В стаканах вожделенно лопалось коричневое. Заиграла музыка. Он протянул руку, взял стакан, рука тряслась. Выдувая стакан, окропился, переместил в левую руку, утерся, размазывая пудру.
— …и нам, — говорил ведущий, — хочется пообдумать беды… — Звякнул поставленный стакан, ведущий опасливо коснулся бороды. — Да и, надеюсь, радости молодых. Сегодня многие из них простились с учебой. Возьму грех на душу, если с молодыми у нас безоблачно… Друзья, поглядим!
Все поворотились к плоскому экрану.
Запрокинутое разноцветное рыло. Белый лоб, голубые нос-щеки, малиновый подбородок. “Ра-а-сея! Ра-а-се-ея!” — ритмичный вопль, — голое дистрофичное туловище, с шеи свисает фанатский шарф. Вскинутая голова на миг поникла. И в камеру устремились глаза, полные слез.