Что касается тщания, то тут все понятно. Оно издавна отличало Ивана Алексеевича в работе. Став прочным рабочим навыком, оно с течением времени распространилось как укоренившаяся линия поведения и на всю личную жизнь Ивана Алексеевича. Поэтому и тщательному подбору книг его библиотеки удивляться не приходилось. Скорее можно было удивляться характеру этого подбора, очевидной любовности его. Откуда эта любовь к хорошо оформленной красивой книге с хорошими иллюстрациями? Откуда эта любовь к книгам по искусству? Откуда, наконец, эта любовь к стихам, которые составляют основную массу книг в его библиотечке? И почему рядом с цифрами и знаками химических формул так легко укладываются в голове стихотворные строчки?
Странно. Странно, как и любовь к музыке. Как и женитьба на некрасивой, сухонькой, маленькой женщине при явной склонности к красивым женщинам с ярко выраженными чертами женственности.
Странно. А может быть, и не очень странно. Хотя бы по одному тому, что не так уж редки эти черты противоречивости в развитии характера и склонностей человека. Не так уж редки…
Мягко ступая по кабинету, Иван Алексеевич подходит к стеллажу, снимает с полки синий томик и раскрывает его.
Иван Алексеевич стоит некоторое время, держа в руке раскрытую книжку, задумчивый и неподвижный. Почему полюбился ему этот странный полубезумный Мцыри? Что могло пленить его в этом необузданном строптивом послушнике грузинского монастыря? Почему нравится ему этот темноглазый подросток, предпочитавший смертельные опасности вольного просторного мира спокойствию за толстыми монастырскими стенами? Почему влечет его к этому маленькому Мцыри с его исступленной мечтательностью? Что родственного в их судьбах, характерах, устремлениях? По-видимому, ничего. И все-таки…
Иван Алексеевич медленно закрывает книжку и ставит ее на место. Потом так же медленно подходит к столу и останавливается перед рукописью. Он смотрит на эти листки, покрытые неровными строками, и не видит их. Он очень далек сейчас от всех этих калориметрических определений, от этого письменного стола, от дома.
За спиной его раздаются тихие, шаркающие шаги. Дверь кабинета приоткрывается. В дверном притворе возникает Рина Афанасьевна в розовом фланелевом халатике с голубыми обшлагами и в туфлях на босу ногу.
— Иди спать, Ваня. Довольно тебе. Завтра рано на работу.
Иван Алексеевич вздыхает и начинает складывать листки рукописи, потом поворачивается и идет к порогу. Но тут он останавливается и говорит, поморщась от досады:
— И кто это тебя надоумил? Розовое — и голубые обшлага. Ужасно.
Рина Афанасьевна ничего не ответила и, повернувшись, пошла в спальню. Иван Алексеевич постоял с минуту и тихо пошел следом за ней — задумчивый и насупленный.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Так было вчера. До этого было много таких же «вчера», очень много.
Но сегодня все было как-то иначе. Сегодня. Темные тяжелые двери закрылись за ними, и они вошли в поздний апрельский вечер. Чудесно хороши апрельские вечера в Ленинграде с их весенней свежинкой, с акварельными лимонно-розовыми закатами, с неповторимым полусветом — предвестником белых ночей.
Только что отзвучавшая музыка словно продолжалась в этом апрельском полусумраке. Вечер был невесомо легок, и все делалось легко, без раздумья, без удержу. Иван Алексеевич ощутил эту легкость прежде всего как свободу в общении с окружающими. Пять минут тому назад, столкнувшись в раздевалке со своей соседкой, он легко заговорил с ней о концерте, и вот они вышли рядом на улицу. В лицо ударил влажный ветерок.
— Легко. Правда? — спросил вдруг Иван Алексеевич.
Она, казалось, ничуть не удивилась этому вопросу, как не удивилась давеча в зале его возгласу «спасибо», и молча кивнула головой.
Они перешли улицу и, не сговариваясь, вошли через низкие воротца в противолежащий садик. Прямо против ворот стоял на четырехгранном граните бронзовый Пушкин. Он стоял здесь всего год, и к нему еще не привыкли. Они тихо обошли памятник вокруг и стали напротив него, спиной к воротам. Пушкин стоял и смотрел поверх их голов вперед. Он стоял кудрявый, оживленный и, протянув вперед правую руку, декламировал.