— Да будь ты проклята! Чтобы тебя черти взяли! Сказала этак, качнула люльку, а сама вышла из избы. Немного погодя приходит — люлька качается, а девочка смирно лежит, уставилась на нее, молчит.
— Давно бы тебя так, проклятую, угомонило! — сказала она в сердцах.
На другой день девочка была покойна. Удивляется мать, а все-таки рада, что ее Акулька перестала беспокоить.
Прошел год — пора бы ходить, а Акулька лежит, как колода, молчит и не двигает ни руками, ни ногами. Да так-то семнадцать лет пролежала! И чего ни делали: и к знахарям возили, и молебны служили — не помогает.
Плачет Авдотья: видит что ее грех, она прокляла дочь, да уж не воротишь.
Вот как-то раз, зимой, заехал к ним переночевать человек, такой из себя рыжий, видно сразу, что дошлый человек. Вошел это он, а Акулина лежит на лавке.
— Это, — говорит, — что такое?
— Да вот девушка, — говорят, — немощная, семнадцать лет ей, а она как лежала, бывало, в люльке, так и теперь лежит.
— Какая это, — говорит, — девушка? Разве вы не видите, что это осиновое полено лежит?!
Как сказал он это, аж мурашки на спине пошли! Они и ну его просить — видят, что не простой человек:
— Помоги, добрая душа, век будем помнить!
— Хорошо, — говорит, — истопите баню.
А баня-то была на огороде.
Истопили. Велел он перенести Акулину в баню, а сам остался с ней.
Долгонько-таки он с ней возился. Стали уж беспокоиться: не случилось бы чего? А он строго-настрого заказал, чтобы не подглядывали, а то никакой помощи не будет. Наконец пришел и говорит:
— Ступайте, возьмите теперь уж не полено, а настоящую девку.
Пошли, принесли в избу.
Девка кубыть (как будто) веселей стала: все поглядывает на этого молодца и усмехается. На другой день девка сама встала, переступать начала. Да какая еще девка вышла! Потом ее выдали замуж.
И СБЫЛОСЬ ПРОКЛЯТЬЕ
ЭТО было, когда мы стояли в крепостной зависимости у помещика Львова. Жил у нас крестьянин Иван Жданов. Было у него два сына, жили хорошо: семь пар быков было, пятнадцать лошадей, пять коров, а на гумне по десять лет стояли одоньи хлеба обмолочены. Малина — не житье! Одно только было нехорошо: любил Иван выпить, а во хмелю, бывало, как начнет ругать и колотить кого попало! Разгонит всю семью, (а в семье пятнадцать душ было) по соседям, да и им не дает покою. Терпели, терпели, да и надумали пожаловаться бурмистру. А тогда на этот счет строго было. Пошел к бурмистру старший сын Михайло и рассказал ему, что житья нет от пьяного отца.
Призывает бурмистр Ивана:
— Ты, — говорит, — такой-сякой, буянить? Я тебе, — говорит, — покажу Кузькину мать.
Да и запятил Ивана к барским овцам пастухом.
Живет наш Иван неделю, живет другую, почесываться стал: одолели вши. А тут, к его несчастью, пошли дожди да холода. И вот как-то раз, промокший до ниточки, пришел он в людскую погреться.
Мужики трунят над ним:
— Аль, — говорят, — несладко за чужими за овцами ходить? Небось, об Маланье соскучился? Небось приласкал бы? (А к нему из домашних никого не допускали).
Полез Иван на печь, да и скажи в сердцах-то:
— Будь проклят тот, кто меня сюда посадил, чтобы ему век не видать малых детей!
И что же? Ведь сбылось проклятие!
Вскоре старший сын Михайло сговорился с товарищами не ходить на барщину. Гонит бурмистр, а они к нему с кулаками. Схватили их, милых дружков, да и упекли в Сибирь. Так Михайло и умер, не видавши детей, а у него их было четверо.
А ВЕДЬ АКСЮТКИ-ТО НЕТ!
Я жил в работниках в селе Романовка Балашовского уезда у крестьянина Королева. Как раз на третий день масленицы сноха хозяина Марья уговорила мужа ехать к родным в село Кошелево. Я поехал с ними за кучера. Дорогой грудной ребенок Марьи раскричался — и удержу ему нет. Уж она и так и сяк — не унимается, да и только.
Приехали. Я выпряг лошадей, вхожу в избу, а ребенок Марьин заливается на все голоса. И что ему ни делали — кричит и кричит.
Призвали бабку, что от крику лечит. Взяла она его, пошептала, внесла во двор курам под насест, а потом в чело печки головой пихала. Не помогает — еще пуще кричит.
Взяла опять Марья ребенка, тешит. Качает его на руках, ходит по избе. Кое-как поужинали, легли спать. Марья положила ребенка в люльку, качает — а он-то ревет. Не вытерпела мать, да и скажи:
— Чтобы тебя черти забрали, проклятого! — После этого ребенок тише стал плакать, а потом и заснул.
Не помню долго ли я спал, — только вдруг слышу, голос Марьи:
— Мамынька!
Просыпаюсь, смотрю, Марья теребит мужа: ведь Аксютки-то нет.
Я вскочил. Марья плачет. Все повскакивали, суетятся: кто на полати, кто под печку заглядывает. Вышли во двор, стали искать, и все молитву творим. Вошел это я в хлев, где лошади стояли — Господи Иисусе! — в санях лежит ребенок, завернутый в пеленках, и только всхлипывает.