Тут он крякнул и опрокинул стакан. Мы тоже выпили и скорбно молчали. Я исподтишка рассматривал воина, который совсем не походил на былинного богатыря, не напоминал покалеченного солдата и не выглядел умудренным офицером.
Ранее я уже насмотрелся на пьяных «героев», которые рвали на груди рубаху с криком: «Я за тебя, сволочь, кровь проливал!» (Позднее, в милиции выяснялось, что «раненый» всю войну прослужил в похоронной команде или возил на машине командира части, стоявшей у Берингова пролива.)
Внешне наш «сографинник» на героя не походил. Я, чтобы «попасть в тему» и прервать молчание, спросил:
– А где вы воевали?
– Начинал на «Невском пятачке».
– Ого! Там же совсем было плохо?
Он уставился на меня немигающим взглядом. Я уже решил «пошутить»:
– Извините, я что-то не то сказал? – но осекся – его тело начало содрогаться, глаза наполнились слезами, которые тут же потекли по щекам.
– …что ты знаешь про «плохо»? – он говорил, рыдая. – Плохо – это когда соседу, с которым ты только что доел пшенку из одного котелка, сносит осколком мины голову. Плохо – это когда ты достаешь документы из кармана убитого командира и находишь письмо: – «…папочка, мы тебя очень любим и ждем. Твои – Люба, Миша и Настя». Плохо – это когда там же фотка…
Он уронил голову на руки, но я расслышал:
– …это когда полгода в воде по грудь, а кухне до нас не добраться…
Я не помню, чем окончилась встреча. Наверное, мы сопереживали, но…
Из тех, кто вернулся в 1945-м с войны, ныне остались немногие, но как им «приятно» слышать, что льготы отменяются, зато… А я вспоминаю: «Плохо – это когда…»
Совсем плохо нам, ленинградцам, было в течение 900 дней блокады. Невозможно, казалось бы, выдержать все испытания, выпавшие на нашу долю.
Однажды, после моего публичного выступления, ко мне подошел мужчина средних лет и поблагодарив, сказал:
– Мне понравился ваш рассказ. Вот только зря вы добавили для драматизма некоторые тяжкие подробности.
Его замечание загнало меня в тупик, потому как я не рассказал и о половине бедствий и лишений, выпавших на нашу долю.
Разве можно передать постоянное чувство голода и холода, когда день за днем лежишь под теплым одеялом в пальто, ушанке и варежках и мечтаешь о хлебе, и никаких других желаний не испытываешь. Мама строго наказывала:
– Ребятки, будем каждый час по маленькому кусочку хлеба, чтобы…
Тогда я смотрел только на часы. Однажды, когда мама с братом ушли на кухню пилить мебель для «буржуйки», я не выдержал. Выбравшись из «логова», я залез на пианино и перевел часы минут на 20. Родные вернулись, и я тут же указал на часы. Мама заплакала от жалости ко мне, но кусочек хлеба я получил.
Голод – это страшное состояние, а если он длиться месяцами, годами, то человек только о еде думает или сходит с ума. Мы могли погибнуть от бомбежек, артобстрелов, в завалах, но вспоминаем те моменты, когда удавалось покушать. Нас не поражали трупы на улицах, но я запомнил первый в жизни апельсин, который выдали в школе (помощь США). Но вот еще эпизод, оставшийся в памяти навсегда. В солнечный сентябрьский день мы с приятелем возвращались из школы. В тишине, нарушаемой только чириканьем воробьев, с неба раздался угрожающий свист, и в сотне метров от нас в парикмахерскую попал снаряд. Взрывной волной вынесло все наружу. Картина не для слабонервных, но не редкая для Питера тех лет!
Голод приносит страдания, но и доводит до сумасшествия: соседка Нина отправлялась за пайкой хлеба и съедала ее по дороге домой. Уже в коридоре она кричала, что хлеб у нее отобрали. Ее трехлетняя дочь быстро угасла.
Я тоже всю жизнь ношу на совести рубец. До войны мама ежедневно говорила мне:
– Скушай яблочко – будешь здоровым и сильным!
Я послушно откусывал кусочек, а остальное отправлял за буфет, под батарею водяного отопления. Когда началась голодуха, я вспомнил о «сухофруктах» и забравшись (до сих пор не понимаю как) в тайник, стал ежедневно съедать по огрызку. Стыдно потому, что я не сказал никому об объедках.
Но не только голод и холод были убийцами ленинградцев. Фашисты методично вели обстрелы города из дальнобойных орудий. Наши окна выходили на Мальцевский рынок, и любое попадание в него выбивало стекла взрывной волной. Сначала мы вставляли новые, но скоро и те кончились, и окна были забиты фанерой. Наступила темнота. Связь с внешним миром ограничивалась только радиорепродуктором. Рано утром звучал голос диктора: «От Советского информбюро. На Первом Белорусском фронте фашистские войска, неся громадные потери, продолжили наступление и овладели городами… Наши части отступили на заранее подготовленные позиции…» Потом Леонид Утесов пел: «Ведь ты моряк, Мишка, а это значит, // Что не страшны тебе ни горе, ни беда…» И включался метроном.