Там они молча падают и истекают кровью. Природа, вооруженная дубиной, которая носит название: "Выживают наиболее приспособленные", и Цивилизация, держащая в руках острый меч "Спроса и предложения", наносят удар за ударом тем, кто слаб, - и они дюйм за дюймом отступают, хоть и сопротивляются до конца. Но сражаются они молча и угрюмо, а потому недостаточно живописны для того, чтобы казаться героями.
Помню, как-то в субботу я видел старого бульдога, лежавшего у порога лавчонки в Нью-Кате. Пес лежал совсем тихо и, казалось, дремал, и, так как у него был свирепый вид, никто не тревожил его. Входя и выходя, покупатели шагали через его тело, и некоторые случайно задевали его ногой; тогда он дышал тяжелее и чаще.
Наконец один прохожий заметил, что ступает в какую-то лужу, и, посмотрев на свою обувь, обнаружил, что это кровь; поискав глазами, он увидел, что она стекает темной густой струёй с порога, на котором лежит пес.
Он наклонился к бульдогу, пес сонно приоткрыл глаза и, взглянув на него, оскалил зубы, что в одинаковой мере могло означать удовольствие или гнев по поводу того, что его потревожили, - и тут же издох.
Собралась толпа, тело мертвого пса повернули на бок, и тогда все увидели в его паху ужасную глубокую рану, из которой струилась кровь и вывалились внутренности. Владелец лавки сказал, что животное лежало здесь больше часа.
Мне доводилось видеть, как бедняки умирали так же угрюмо и молчаливо, не те бедняки, которых знаете вы, облаченная в тонкие перчатки леди "Рука подающая", или вы, ваше превосходительство сэр Саймон Благотворитель, - и не те, о ком вы хотели бы знать; не бедняки, идущие процессией с хоругвями и кружками для сбора пожертвований, и не те бедняки, которые шумят вокруг ваших столовых, где раздают бесплатный суп, или распевают молитвы, когда гости собираются у вас к чаю; нет, это бедняки, о чьей нищете вы ничего не знаете до тех пор, пока о ней не становится известно из протокола следователя, - это тихие, гордые бедняки, просыпающиеся каждое утро для того, чтобы бороться со Смертью до наступления ночи, те, которые потом, когда она, победив наконец и свалив на прогнивший пол мансарды, душит их, умирают, все еще крепко стискивая зубы.
Когда я жил в Ист-Энде, я знавал одного мальчугана. Он отнюдь не был милым мальчиком. Он совсем не был таким чистеньким, какими изображают хороших мальчиков в церковных журналах, и мне известно, что однажды какой-то матрос остановил его на улице и от< читал за то, что тот выразился недостаточно деликатно.
Вместе с матерью и малышом-братом, болезненным пятимесячным младенцем, он жил в подвале в одном из переулков вблизи улицы Трех жеребцов. Не знаю, куда девался его отец. Скорее всего, думается мне, он стал "вновь обращенным" и отправился в турне читать проповеди. Мальчишка служил посыльным и зарабатывал шесть шиллингов в неделю, а мать шила штаны и в дни, когда у нее хватало сил, была в состоянии заработать десять пенсов или даже шиллинг. К несчастью, бывали дни, когда четыре голые стены кружились перед ее глазами, гоняясь одна за другой, и она была так слаба, что свет свечи слабым пятнышком маячил где-то в отдалении; и это случалось настолько часто, что недельный бюджет семьи становился все мизерней.
Однажды вечером стены плясали вокруг все быстрее и быстрее, пока совсем не умчались в пляске, а свеча пробила потолок и превратилась в звезду, и женщина поняла, что настало время отложить в сторону шитье.
"Джим, - сказала она; она говорила очень тихо, и мальчику пришлось наклониться к ней, чтобы услышать ее, - в матраце ты найдешь несколько фунтов стерлингов. Я уже давно скопила их. Этого хватит, чтобы похоронить меня. И ты, Джим, позаботишься о малыше. Ты не допустишь, чтобы его забрали в приходский приют".
Джим обещал.
"Скажи: "И да поможет мне бог", Джим". "И да поможет мне бог, мама".
И женщина, устроив свои земные дела, откинулась назад, готовая ко 'всему, и Смерть нанесла свой удар.
Джим сдержал слово. Он отыскал деньги и похоронил мать, потом, сложив скарб на тачку, перебирался на более дешевую квартирку-это была половина старого сарая, и он платил за нее два шиллинга в неделю.
Полтора года он и малыш жили здесь. Каждое утро Джим относил ребенка в ясли и забирал его оттуда каждый вечер, возвращаясь с работы; включая .небольшую порцию молока, он платил в эти ясли четыре пенса в день. Не знаю, как ему удалось кормиться самому и впроголодь питать ребенка на оставшиеся у него два шиллинга. Знаю только, что ан делал это, и что ни одна душа не помогла ему, и никто даже не подумал, что он нуждается в помощи. Он нянчил ребенка, часами расхаживая с ним по комнате, иногда мыл его и по воскресеньям выносил на свежий воздух.
Несмотря на все это, несчастный малютка по истечении указанного выше срока "скапутился", - выражаясь словами Джима.
Следователь был весьма суров к Джиму.
"Бели бы ты предпринял необходимые шаги, - оказал он, - жизнь ребенка можно было бы спасти. (Следователь, по-видимому, полагал, что было бы лучше, если бы ребенку сохранили жизнь. У следователей бывают иногда престранные взгляды!) Почему ты не обратился к попечителю, который обязан помогать приходским беднякам?"
"Потому что я не желал никакой помощи, - угрюмо ответил Джим. - Я обещал матери, что не отдам его в приходский приют, и не отдал".
Вое это произошло в "мертвый сезон"" и вечерние газеты раструбили об этом происшествии и устроили из него сенсацию. Помнится, Джим сделался настоящим героем. Добросердечные люди писали в газеты, требуя, чтобы кто-либо- домохозяин, или правительство, или кто иной- помог мальчику. И все поносили приходский совет. Я думаю, что Джим мог бы получить из всего этого некоторую выгоду, продлись интерес к его делу немного дольше. Но, к несчастью, в самый разгар газетной кампании подвернулся пикантный 'бракоразводный процесс, который оттеснил Джима на задний план, и о нем позабыли.
Я рассказал моим товарищам эту историю после того, так Джефсон закончил свою, а когда я умолк, оказалось, что уже почти час ночи. Разумеется, было слишком поздно продолжать работу над нашим романом.
Глава IV
Наша следующая деловая встреча состоялась в моем понтонном домике. Первоначально Браун вообще возражал против моего переезда на реку: он считал, что никто 'из нас не вправе покидать город, пока мы не закончили роман.
Мак-Шонесси, наоборот, был того мнения, что нам будет лучше работать в плавучем доме. Он оказал, что больше всего чувствует себя способным создать по-настоящему великое произведение, когда лежит под глубокой синевой небес в гамаке, а кругом шумит листва и рядом стоит стакан с замороженным кларетом. За отсутствием гамака, шезлонг, по его мнению, тоже мог служить превосходным стимулом к умственному труду. В интересах романа он настоятельно рекомендовал мне захватить с собой на понтон запас лимонов и по меньшей мере один шезлонг.
Сам я не видел никаких причин, которые могли бы помешать нам мыслить на понтоне столь же успешно, как и в любом другом месте, а потому было решено, что я устроюсь в нашем речном доме, а остальные станут время от времени навещать меня, и тогда мы и будем совместно трудиться.
Мысль о понтонном домике принадлежала Этельберте. Прошлым летом мы провели целый день в таком домике, принадлежащем одному из моих друзей, и Этельберта была очарована. Все здесь было таким очаровательно крохотным. Вы живете в крохотной комнатке, спите в крохотной кроватке в крохотной-крохотной спаленке и варите обедик на крохотном огоньке в самой крохотной кухоньке, какую когда-либо видели.
"О, жить на понтоне просто чудесно, - заявила Этельберта в полном восторге, - это все равно что жить в кукольном домике".
В поезде, на обратном пути, Этельберта и я обсудили этот вопрос и решили, что на будущий год мы сами приобретем речной дом, - по возможности даже меньший, чем тот, который мы только что видели. Там должны быть разрисованные занавески из муслина, и флаг, и цветы: дикие розы и незабудки. Я могу работать все утро на палубе, под защитой тента, а Этельберта будет ухаживать за розами и готовить печенье к чаю; вечером мы расположимся на маленькой палубе и Этельберта поиграет на гитаре (она немедленно начнет брать уроки) или же мы будем сидеть молча и внимать соловьям.