Он засмеялся, и женщина, сидевшая у его постели, засмеялась тоже, и только тут истина осенила меня.
Я бросилась к ней и схватила ее за руку.
"Вас зовут не Луиза", - сказала я, глядя ей прямо в лицо. Это было дерзко, но я была вне себя.
"Нет, - спокойно ответила она, - но так зовут одну мою очень близкую школьную подругу. Сегодня я наконец узнала то, что пыталась разгадать в течение двух лет. Прощайте, сестра, спасибо за то, что позвали меня".
Она встала и вышла из комнаты. Я слышала, как она спустилась вниз по лестнице.
Потом я подняла ставни и увидела, что уже рассвело..." Некоторое время сестра сидела молча, что случалось с ней довольно редко.
"Вам надо было бы описать все то, что вы наблюдали во время своей практики", - сказал я.
"Ах, - ответила она, вороша кочергой поленья, - если бы вы видели столько горя, сколько пришлось увидеть мне, вы не захотели бы писать об этом книгу. Она получилась бы слишком грустной".
"Мне кажется, - прибавила она после долгого молчания, не выпуская из рук кочерги, - что только тот, кто никогда не страдал и не знает, что такое страдания, любит читать о них. Если бы я умела писать, я написала бы веселую книгу, такую, чтобы люди, читая ее, смеялись".
Глава IX
Спор начался с того, что я предложил женить нашего злодея на дочери местного аптекаря, благородной и чистой девушке, скромной, но достойной подруге главной героини. Браун не согласился, считая такой брак совершенно
невероятным.
- Какой черт заставит его жениться именно на ней?
спросил он.
- Любовь, - ответил я, - любовь, которая вспыхивает таким же ярким пламенем в груди последнего негодяя, как и в гордом сердце добродетельного юноши.
- Что же мы, - строго возразил Браун, - собираемся балагурить и смешить читателя или мы пишем серьезную книгу? Ну чем такая девушка, как дочь аптекаря, может привлечь такого парня, как Рюбен Нейл?
- Всем, - вырвалось у меня. - В моральном отношении эта девушка его полная противоположность. Она красива (если недостаточно, то мы слегка добавим ей красок), а после смерти отца она получит аптеку. К тому же, прибавил я, - если читатель так и не поймет, что же в конце концов заставило их пожениться, то тем естественнее это будет выглядеть.
Браун не стал больше спорить со мной и повернулся к Мак-Шонесси:
- А ты можешь себе представить, чтобы наш друг Рюбен воспылал страстью к такой девушке, как Мэри Холм, и женился на ней?
- Конечно, - подтвердил Мак-Шонесси;-я могу представить себе все что угодно и поверить любой нелепости, совершенной любым человеком. Люди бывают благоразумны и поступают так, как можно от них ожидать, только в романах. Я знал, например, старого морского капитана, который по вечерам читал в постели "Журнал для молодых девушек" и даже плакал над ним. Я знал бухгалтера, который носил с собой в кармане томик стихов Браунинга и зачитывался ими, когда ехал на работу. Я знал одного врача, жившего на Харли-стрит. В сорок семь лет он внезапно воспылал непреодолимой страстью к американским горам и все свободное от посещения больных время проводил около этих аттракционов, совершая одну трех-пенсовую поездку за другой. Я знал литературного критика, который угощал детей апельсинами (притом, заметьте, не отравленными). В каждом человеке таится не одна какая-нибудь личность, а целая дюжина. Одна из них становится главной, а остальные одиннадцать остаются в более или менее зачаточном состоянии. Однажды я встретился с человеком, у которого было две одинаково развитые личности, и это привело к самым необыкновенным последствиям.
Мы попросили Мак-Шонесси рассказать нам эту историю, и он согласился.
- Это был человек, учившийся в Оксфорде и принадлежавший к колледжу Баллиол, - начал он. - Звали его Джозеф. Он состоял членом клуба "Девоншир", держался страшно высокомерно и издевался надо всем. Он издевался над "Сатердей Ревью", называя его любимой газетой , пригородных литературных клубов, а журнал "Атенеум" он окрестил профессиональным органом писателей-неудачников. Он считал, что Теккерей вполне заслужил славу любимого писателя мелких конторских служащих, а Карлейль, по его мнению, был только добросовестным ремесленником. Современной литературы он не читал, что не мешало ему критиковать ее и относиться к ней с пренебрежением. Из всех писателей девятнадцатого века он ценил только нескольких французских романистов, о которых никто, кроме него, ничего не слыхал. Он имел свое собственное мнение о господе боге и заявлял, что не хотел бы попасть на небо потому, что там наверняка засели все клефемские ханжи и святоши. От юмористических произведений он впадал в тоску, а от сентиментальных-заболевал. Искусство раздражало его, а науку он находил скучной. Он презирал свою собственную семью и не любил чужих. Для моциона он зевал, а участие его в разговоре проявлялось обычно в том, что, при случае, он пожимал плечами.
Его никто не любил, но все уважали. Казалось, живя среди нас, он делает нам снисхождение и мы должны быть благодарны ему за это.
Но вот что случилось. Однажды летом я занимался рыбной ловлей по ту сторону от Норфольк-Брод. В один прекрасный праздничный день мне вдруг пришло в голову, что неплохо было бы понаблюдать лондонского 'Арри во всем его блеске, и я поехал в Ярмут. Вечером я вышел на Приморский бульвар и сразу же наткнулся на подходящую компанию из четырех чрезвычайно типичных лондонских парней. Держась под руку и пошатываясь, они неудержимо неслись по панели. Тот, который шел с краю, играл на хриплой гармонике, а трое других орали известную тогда во всех мюзик-холлах песенку о прелестной Хэммочке.
Они шли во всю ширину тротуара, заставляя встречных женщин и детей сворачивать на мостовую. Я остался стоять на панели, и когда они прошли мимо, почти задевая меня, лицо парня с гармоникой показалось мне странно знакомым. Я повернулся и пошел следом за ними. Они веселились вовсю. Каждой девушке, которая попадалась им навстречу, они кричали: "Эй ты, моя конфеточка!", а к пожилым дамам обращались со словом "мамаша". Самым шумным и самым вульгарным был парень с гармоникой.
Я пошел вслед за ними на мол, обогнал их и стал ждать под газовым фонарем. Когда человек с гармоникой попал в полосу света, я вздрогнул: я мог бы присягнуть, что это Джозеф. Однако все остальное никак не вязалось с подобным предположением. Не говоря уже о времени и месте, где я его встретил, о его поведении, приятелях и гармонике, еще масса мелочей делала такую мысль совершенно нелепой. Джозеф всегда был чисто выбрит; у этого молодчика были грязные усы и жиденькие рыжие бакенбарды, он щеголял в кричащем клетчатом костюме, какие обычно видишь только на сцене. На ногах его блестели лакированные ботинки с перламутровыми пуговицами, а галстук в прежние строгие времена навлек бы на себя громы небесные. На голове у него был маленький котелок, а во рту- большая зловонная сигара.
И все-таки лицом он походил на Джозефа, и я, подстрекаемый любопытством, стал следить за ним, стараясь не отстать от его компании.
Один раз я чуть не потерял его из виду, по в таком костюме он не мог надолго затеряться в толпе, и вскоре я снова нашел его. Он сидел на самом конце мола, где было меньше народа, и обнимал за талию молодую девушку. Я подкрался как можно ближе. Его подруга оказалась веселой, краснощекой, довольно хорошенькой, но чрезвычайно вульгарной. Ее шляпа лежала рядом на скамейке, а голова покоилась на плече парня. Она казалась очень влюбленной, но ему, по-видимому, было с нею скучно.
"Ты любишь меня, Джо? Говори, любишь?" - услышал я ее шепот.
"А как же, люблю", - ответил он довольно небрежным тоном.
Она нежно похлопала его по щеке, но он не ответил на эту ласку, а несколько минут спустя, пробормотав какое-то извинение, встал и один, без нее, пошел к буфету.
Я последовал за ним. У дверей он встретил своего собутыльника.
"Эй, - окликнул тот, - куда ж ты подевал Лизу?"
"А ну ее, - услышал я, - уж очень она мне надоела, Если хочешь, иди проводи с ней время".