Яковлев К. Ф.
Как мы портим русский язык
I.
НЕХИТРЫЕ С ВИДУ СЛОВА
(О ЯЗЫКЕ МОЛОДЫХ ЛИТЕРАТОРОВ)
1. СТАРИННЫЕ СЕКРЕТЫ
Когда перед тобой творение настоящего мастера, когда ты задумаешься, чем же взволновал он, чем покорил умы и сердца современников и многих поколений позднейших, чем волнует, покоряет и до сих пор, отчего в память любого читающего накрепко врезается чуть ли не каждая строка, — особым уважением проникаешься к слову, мастером найденному, из тысяч отобранному и точно поставленному в строку. И всякий раз удивляешься вновь и вновь: как верно передана в нехитрых с виду словах целая эпоха — и труд, и бой, и подробности быта, и люди во всём своеобразии и богатстве натур! Удивляешься чёткости, ясности всей широчайшей картины и тому, что человек предстаёт пред твоими глазами ощутимо живой, как бы сейчас вот встреченный наяву, со всеми привычками, пристрастиями и страстями, раздумьями и беспокойством — в малейшем движении своём, и внешнем и внутреннем.
Нехитрые с виду слова…
Со школы помним и вряд ли когда запамятуем, как мужицким словом заплатанный — с прибавлением существительного, о котором лишь можно догадываться — обрисовался нам Плюшкин. Как могучий и словно грубый тургеневский Герасим легонько принагнул к молоку головёнку щенка, враз обнаружив чуткую, мягкую и, можно сказать, бережную натуру. Помним — у Льва Толстого старик Матвей, слуга Стивы Облонского, единственным словом образуется, ёмким, исполненным всегдашней народной мудрости, раз решил все беды своего господина. А некрасовский Савелий, «богатырь святорусский», рассказывая о своём единоборстве с медведицей, как бы невзначай роняет словечко:
И в нём, в этом сдержанном, спокойном слове (не треснула ведь и не хрястнула!) явственно слышится великая силища человека и духа его. В нём же — сила народного выражения, «какого не придумаешь, хоть проглоти перо»…
Меня всегда поражает великий труд великих мастеров. Прекрасно зная язык, они все же постоянно учились языку. Изучали законы образования и употребления слов, вырабатывали свой языковой вкус и свой стиль и — искали, без устали искали и верный тон, и то единственное слово, которое передало бы необходимую мысль, черту человека, чувство с наибольшей полнотой и точностью, живо и просто.
Поражает, что Лесков, работая над каждой вещью, терял счёт переписываниям, да уже и отправив рукопись издателям, просил разрешить ему ещё поработать, «доколе возможно», что Гоголь переписывал свои повести по восемь раз.
Впрочем, дело не в точности счета. Важно, что он постоянно выбрасывал лишнее и добавлял недостающее, и поправлял, и находил те слова, «которые необходимо там должны быть, но которые почему–то никак не являются сразу», что, заканчивая «Мертвые души», он вновь и вновь приникал к живому народному слову, вбирал все самобытное (до кличек, мастей и пород собак, их названий и всяческих обрисовок) и опять переделывал, дополнял и вымарывал, оживлял и ту и другую картину. А напечатав поэму отдельной книгой, ещё жаловался на себя: «Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой, первые необходимые орудия всякого писателя».
Поражает, что и Лев Толстой переделывал, переписывал страницы по многу раз, что ещё в начале творческого пути составил правила: «Пиши 1) начерно, не обдумывая места и правильности выражения мыслей; 2) раз переписывай, исключая все лишнее и давая настоящее место каждой мысли, и 3) раз переписывай, исправляя неправильности выражений» («Правила и предложения», 1853–1854) .
И жаловался тоже:
«Как в словах, так и в речах, т. е. периодах, мало сказать: нужны понятные короткие предложения, — нужен просто хороший, мастерской язык, которым отпечатывает простолюдин (простонародье) всё, что ему нужно сказать, то, чему мы учимся у него и не можем научиться. Длинный, закрученный период… который в старину составлял славу Бюфонов, не только не есть красота, но он почти всегда скрывает слабость мысли и всегда — неясность мысли. Не знаю, как скажут другие, откровенно проверив себя, но я признаюсь без исключения, всегда я впутывался и впутываюсь в длинный период, когда мне неясна мысль, которую я хочу высказать, когда я не вполне овладел ею» («О языке народных книжек», 1862).
И уже после издания «Войны и мира» говорил он:
«Я изменил приёмы своего писания и язык (курсив мой. — К. Я.), но повторяю, не потому, что рассудил, что так надобно. А потому, что… язык, которым говорит народ и в котором есть звуки для выражения всего, что только может сказать поэт, — мне мил. Язык этот, кроме того — и это главное, — есть лучший поэтический регулятор. Захоти сказать лишнее, напыщенное, болезненное — язык не позволит, а наш литературный язык без костей: так набалован, что хочешь мели — все похоже на литературу. Я… просто люблю определённое, ясное, и красивое, и умеренное, и все это нахожу в народной поэзии и языке, и жизни, и обратное — в нашем» (Письмо Н. Н. Страхову, 25 марта 1872).