Выбрать главу

Я рассчитал время полета до лагеря с минутной точностью, хотя увидеть самый лагерь было нелегко. Только подойдя к нему вплотную, мы заметили сверху бараки, тропинки, а затем фигуры людей, которые махали руками и плясали от радости.

Когда мы остановили мотор и стали готовить людей к посадке, подошел Шмидт. Тут же подбежали фотограф Новицкий и кинооператор Шафран:

— Здоровайтесь, разговаривайте, — будем снимать.

Мы было запротестовали, но Шмидт, пожав плечами, заявил. что так уж здесь заведено, ничего не поделаешь, надо подчиняться.

Весь этот день мы были возбуждены и обрадованы не меньше челюскинцев.

Что еще сказать о нашей экспедиции? Я считаю, что мы решительно ничего особенного не сделали. Был перелет в трудных условиях по трудному маршруту. Только и всего. Всякий средний работник нашей военной авиации сделал бы то же самое. Но может быть именно поэтому страна так праздновала нашу победу?

…Уже на обратном пути на мысе Уэллен радист передал мне телеграмму от отца. Там было всего несколько слов: „Поздравляю и горжусь сыном". Я вспомнил далекое детство и своего отца — плотника на небольшом заводе. Когда я кончил начальное училище, обрадованный отец подарил мне стамеску. Но у него не было денег, чтобы отдать меня в ближайший город Арзамас в школу II ступени. Я ушел из дому самовольно, ушел вместе с другом моим Сашей Шмелевым. Саше на дорогу напекли белых пирожков, вещи его лежали на подводе. Я же шагал рядом, как был, в сапогах, в одной белой рубахе. Уставая, я снимал сапоги и нес их подмышкой. И когда на вторые сутки мы прибыли в Арзамас, я шел по улицам тихого города с церквушками и башнями, с которых доносился перезвон часов, по-мальчишески удивлялся невиданно высоким домам и одновременно горевал о единственной рубахе, запачканной сапогами, и бранил себя за неаккуратность.

Может быть она, эта ранняя жизнь, приучила меня к выдержкет к точности и режиму.

Но настоящей школой моей жизни была артиллерийская школа ВЦИК в Кремле. Там я закалил свое политическое сознание, там я понял силу дисциплинированного коллектива.

Повторяю, мы сделали то, что сделал бы любой летчик нашей военной авиации. Мы победили выдержкой, организованностью, дисциплиной. Этому научила меня Красная армия. Помню, в начале моей летной жизни я застал в нашей авиации остатки партизанщины, панибратства, показного бесшабашного „геройства". Запомнилась фигура одного летчика. Маленький, смуглый, крикливый, он ходил обычно распоясанный, в неодернутой гимнастерке. Ему нравилось на виду у всех завернуть десяток штопоров, запетлить на низкой высоте, пролететь бреющим полетом, а при посадке показать большой палец: вот, мол, какой я, одной рукой машину сажаю. Крикливый и задористый, он ходил по аэродрому, показывая рваные перчатки, которые сам же трепал и портил бензином.

Летчики такого типа — „детская болезнь". Такие летчики начального периода в нашей авиации может быть и способны на отдельный геройский трюк (да и то, если на них смотрят), но в нашем деле требуется другое: выдержка, трезвый расчет и дисциплина.

Теперь в нашу авиацию пришли другие люди. Когда мне на пути от Петропавловска в Москву приходилось отвечать на приветствия, я говорил:

— За 17 лет революции у нас появились прекрасные машины, в которые можно верить. За эти же 17 лет революции у нас появились люди новой, советской формации, у которых высоко развиты организованность и чувство долга.

Такова и профессия летного штурмана. Должны быть образцовая аккуратность и точность, твердая уверенность в своих приборах и расчетах. Я лишний раз пережил эту уверенность в один из полетов в лагерь. Как всегда, я рассчитал расстояние, силу ветра и высчитал время. Как всегда, за десять минут предупредил по телефону Каманина:

— Осталось десять минут.

Предупредил вторично за три минуты. Но минуты прошли, а лагеря я не увидел.

— Время вышло, — сказал я Каманину, — лагеря не вижу.

Я чувствовал себя неловко, неудобно, смущенно. Но смотрю в зеркало и вижу: Каманин улыбается мне. Он отвечает мне военным термином:

— Можно бомбить по расчету времени.

Он разворачивает самолет к посадке, и тут я неожиданно вижу сигнальный дым и черные точки лагеря, которые до этого были закрыты от меня фюзеляжем самолета.

Лагерь был прямо под нами!

Борис Пивенштейн. В пургу

Когда докладчик кончил говорить об итогах XVII съезда и летчики, разминая плечи, выходили из зала покурить, командир эскадрильи подозвал меня:

— Товарищ Пивенштейн!

По тону можно было понять: случилось что-то важное. Отстраняя любопытствующих, он отвел меня в сторонку.

— Вы полетите спасать челюскинцев. Я ответил, не шелохнувшись:

— Есть приказано лететь спасать челюскинцев!

— Возьмите мой „Форд", поезжайте сейчас же на аэродром, разберите машины и утром — во Владивосток.

— Есть немедленно разобрать машины и утром во Владивосток!

Военная выдержка. Ничем нельзя выражать охвативший тебя восторг. Но едва командир отошел, я сорвался с места, расталкивая товарищей.

На автомобиль — и к штурману Ульянову:

— Собирайся немедленно на аэродром. Нас назначили спасать челюскинцев.

Ночью мне спалось плохо. На аэродроме разбирали машины. Командир эскадрильи несколько раз будил меня, вызывал к себе и начинал спор о механиках:

— Ну кого же тебе дать?

— Грибакина дать, Пилютова.

— Не могу, с кем я останусь?

Он согласился только под утро. К восьми часам самолеты были готовы и погружены на платформы. На устройство личных дел нам было дано по 30 минут.

Дискуссии и дисциплина

Во Владивостоке мы встретились с ожидавшим нас звеном Каманина. Мы с ним старые товарищи. Под его командой образовалась крепкая группа из военных и гражданских летчиков, опытных полярников.

Накануне нашего отплытия собралось совещание. Кроме нас пришли гражданские летчики Галышев, Молоков, Фарих, Липп. Фарих выступил первым. Он говорил, обращаясь к нам:

— Вы на Севере не были? Куда же вы собираетесь? Вы знаете, какие там ветры, вьюга? Знаете, как треплет в полете? У мотора даже меняется звук. А снег — это же сплошной камень, мрамор! Там и садиться нельзя ни по ветру, ни против ветра, а только по накату снега.

Мы с Каманиным переглянулись: кого он запугивает?

— Правительство, — сказал я, — назначило командиром Каманина, оно знало, кого назначать. Мы не боимся незнакомых путей, пурги и туманов.

Каманин заявил твердо, что будет вести экспедицию до конца, распоряжаясь и машинами и людьми.

Помню настроение, когда мы вышли из Петропавловска. Изнуряющий шторм, холодное пасмурное небо. Из Уэллена получена неутешительная телеграмма. Вижу — штурман Ульянов сдает:

— Напрасно мы идем. Вот телеграмма пришла: на льдине аэродром развело, Ляпидевский самолет повредил. Либо мы ничего не сделаем, либо опоздаем. Я пытался его подбодрить, но человек заскучал крепко. С Олюторки отправили его домой.

В Олюторке выяснилось — пароход дальше не пойдет, начались льды. Наш план — дойти до бухты Провидения, откуда всего один этап до Уэллена, — рушился. Вечером в кают-компании „Смоленска" собрали совещание. Здесь были летчики военные, гражданские, команда „Смоленска", команда застрявшего в Олюторке „Сталинграда" и два летчика с самолетов «Ш-2», которые прибыли на „Сталинграде", — это маленькие подсобные самолетики, которые зовутся у нас „шаврушками".

Совещание открыл капитан „Смоленска" Вага.

— Товарищи, — сказал он, — мы попали в полосу сплошного льда. Если пойдем дальше на север, не исключена возможность, что мы сами застрянем во льдах и окажемся беспомощными. Лучше всего выгрузить самолеты на мысе Олюторском и лететь отсюда.

Но тут вмешивается старпом „Сталинграда":

— Мы уже продвигались дальше на север и вернулись лишь потому, что нехватило угля. Сейчас весь лед прибивается к нашим берегам, я считаю, что его можно обойти американским берегом.