Сестра написала телеграмму, но послать не послала, так как знала, что я не смогу скоро даже подняться с постели, не только лететь.
В Верхнеудинск приехали моя жена и племянник. Они знали о смерти бортмеханика Серегина, но были предупреждены о том, что это надо скрыть от меня.
Я как-то разговорился с сестрой, попросил ее рассказать, когда и как я был доставлен в Верхнеудинскую больницу и что у меня повреждено.
Она мне рассказала следующее:
„14 февраля в два часа ночи в железнодорожную больницу при станции Верхнеудннск вас доставили с ранениями головы и лица. Вы были в полусознательном состоянии, но на вопросы отвечали вполне сознательно, например сначала спутали вашу фамилию с механиком, но тут же сами возразили и сказали, что вы не Серегин, а Водопьянов, и подробно рассказали, сколько вам лет и должность.
Утром зашили все раны на голове, туго подтянули челюсть.
Ранения были следующие: рваные раны на кожном покрове головы, затем перелом нижней челюсти в области подбородка; выбито семь зубов — пять внизу и два вверху; большая рана на подбородке: надбровные дуги были также порезаны, видимо, очками, разбитыми во время аварии; обе брови рассечены; глубокая рана на переносице. На все эти повреждения было наложено около двадцати швов. Доставлены же вы были специальным вспомогательным паровозом со станции Мысовая..
Говорят, что вы были взяты около самолета в девятом часу утра". 28 февраля доктор разрешил отправить меня в Москву, так как плохо обстояло дело с моей нижней челюстью, а нужного врача-специалиста в Верхнеудинске не было.
13 марта мы приехали в Москву. На второй день меня отвезли в Протезный институт.
Здесь я уже более подробно узнал о своей катастрофе. Из материалов аварийной комиссии было видно, что когда мы упали, то сначала коснулись земли носками лыж и пропеллером, — это говорит о том, что самолет шел к земле под большим углом. После этого был виден след самолета длиной около двадцати метров.
Предполагали, что от сильного удара я вылетел из кабины вместе с сиденьем (сиденье оказалось слабее, чем ремни, которыми я был привязан). Упали мы на торосистый лед, и вероятно через некоторое время мороз остановил кровотечение и тем самым привел меня в неполное сознание. Я будто бы встал, подошел к самолету, вытащил из самолета бортмеханика Серегина, оттащил его на четыре метра от самолета и посадил. Что было дальше — никому неизвестно, потому что никаких следов больше не было.
В восемь часов утра меня заметили со станции Мысовой. Меня увидели бродившим около самолета, всего окровавленного, с обмороженными руками. Я попросил развести огонь и дать закурить. Папироску я положил в карман и попросил другую, эту тоже положил в карман, потом потерял сознание.
Я и бортмеханик были доставлены на станцию Мысовая, где доктор перевязал мне все раны. Около тела бортмеханика поставили почетный караул.
При осмотре у меня оказались обмороженными не только руки, но и нос и уши. 15 марта мне сделали операцию нижней челюсти. Не могу не сказать доброго слова о докторе Алексееве в Верхнеудинске. Не будучи специалистом по „ремонту челюстей", он сумел подтянуть и связать проволокой за зубы нижнюю челюсть и этим облегчил работу специалистам в Протезном институте. Выписался я из больницы 3 мая 1933 года. В госпитале я диктовал записи о моей жизни и летной работе. Вот эти записи.
Детство и юность
Я родился в 1899 году в селе Студенки, Липецкого уезда, в бедной крестьянской семье.
Когда мне было семь лет, отец мой собрался в Сибирь.
Семья наша состояла из четырех человек: отец, мать, я и сестренка семи месяцев. Остановились мы вначале в бане у одного нашего дальнего родственника.
В девять лет я поступил на работу гонщиком лошадей.
Как коногон я проявил себя хорошо. Делали насыпь для новой железной дороги. Меня звали „донским казаком", потому что я носил барашковую шапку. Я все делал, что только пожелают старшие: за водкой сбегать — пожалуйста, плясать заставят — пляшу, всегда был веселый.
Отец работал на кирпичных сараях у хозяина „с тысячи", только плохо то, что часто выпивать стал и мать бил. Меня взял печник подручным, подавал я ему кирпичи, глину, но работая не каждый день. Мой мастер больше пьянствовал, чем работал.
Раз прихожу домой, смотрю — какой-то старик сидит у нас. Увидел меня: „А, внучек дорогой, какой большой стал!"
Узнал я деда. Говорит, за нами приехал.
Из Сибири мы переехали в Липецк в 1911 году. Я стал ходить в школу. Верил тогда в бога и в закон божий. Бабушка говорила, что земля стоит на трех китах, и этому я верил, да так, что нередко ночью мне снились святые.
Осенью в школу я больше не ходил. Мы купили лошадь, с долгами расплатились и зимой стали возить камень на металлургический завод в трех верстах от нас, в Сокольское. Отец ломал камень, я возил. Потом нам удалось выкупить часть земли. Отец стал меня учить пахать: „Ты вот так, все время поддерживай соху и держи краем борозды, огрехов не делай". Начал я пахать и чувствую: нехватает у меня силенки удержать соху, не я направлял соху, куда надо, а она меня, куда не надо.
Самой тяжелой работой было пилить доски. Стоишь внизу и без конца машешь руками, опилки сыплются и попадают в глаза. Мне и теперь, как увижу пильщиков, жаль их становится — знаю, какая это каторжная работа.
В том же году я впервые увидел на заводе новенький автомобиль. Я готов был бежать за ним без конца, до того он мне понравился. Хоть бы остановился, чтобы посмотреть на него как следует да пощупать!
Бывало услышишь автомобильный сигнал далеко и бежишь на большую дорогу посмотреть, как он мимо тебя пройдет да еще пылью закидает. Один раз прибежал я посмотреть, стою около лавки, гляжу, сын лавочника тоже вышел.
— Борис, — говорю ему, — сейчас пойдет автомобиль, я слышал гудок в городе.
— Эка невидаль, я еще и не то видел в туманных картинах, там аэропланы летают, а автомобилей сколько угодно. А какие города! Разве такие, как наш!
„Ишь, — думаю, — что на свете творится, а я и не знаю". Зачастил ходить в город в кино, а летом — даже иногда в курзал на спектакли. Меня потянуло к другой жизни.
В 1917 году поехали мы в Студенецкие выселки, в хутора к родным. Там был престольный праздник — Михайлов день. Этот праздник мне особенно памятен. Я правлю лошадью, мать в телеге на соломе, отец идет рядом, опираясь на палку.
Мать неожиданно говорит:
— Ну, Миша, мы с отцом решили женить тебя, года твои вышли, да и надо посадить тебя дома, а то ты по театрам стал что-то часто ходить. И помощница нужна в доме.
— На ком же это вы думаете женить меня?
— Да на Дашке Мешковой, она у нас, как своя. А работница она золотая, в руках все горит.
— Жениться я не намерен, тем более на Дашке. Ты знаешь, что я с ней дружу, как кошка с собакой.
— Да что ты его уговариваешь, как красную девку? — говорит отец. — Женим на Дашке, тому и быть! Ишь, ведь рассуждает, как большой. Лучшую за тебя не отдадут, да лучше Дашки нам и не нужно никого.
Дедушка Петруха всегда шутил со мной:
— Погоди, Миша, как вырастешь большой, мы тебя женим. Через неделю после разговора о женитьбе отец мне заявляет:
— В воскресенье едем благословлять, помолвку гулять будем. Я уже сговорился с Васильевной, она согласна отдать Дашку.
— Она-то согласна, да я-то не согласен, не буду на ней жениться.
Но женился в конце концов я на Даше.
Добровольцем в Красной Армии
Как-то раз работаю с отцом, покрываем сарай соломой. Я сидел наверху, принимал солому, отец подавал. Вдруг слышим шум. Отец говорит:
— Вон летит аэроплан.
Я так увлекся, что чуть не свалился с сарая.
— Папаша, гляди, вон я и людей вижу, сидят на крыльях, по два человека на каждом.
После выяснилось, что не люди сидели на крыльях, а стояли моторы, по два мотора на каждом крыле. Самолет был „Илья Муромец", четырехмоторный.