Источник валюты при обмене на чеки, естественно, проверяли в целях борьбы со спекуляцией. На этот счет был сочинен даже садистский стишок: «Маленький мальчик доллар нашел, / Спрятал в карман и в „Березку“ пошел, / Долго папаша ходил в Комитет, / Деньги вернули, а мальчика – нет» [Иванова 2017: 210]. На деле было все же не так страшно. Один мемуарист описывает, как зашел в «Березку» с маленьким сыном, случайно нашедшим мелкую индийскую банкноту возле ленинградской интуристовской гостиницы «Прибалтийская». Швейцар и милиционеры тут же потребовали покинуть помещение, а увидев валюту, стали еще и угрожать наказанием за ее незаконное хранение. Неудачливым покупателям пришлось ретироваться, благо «добрые» служители закона не настаивали на возбуждении уголовного дела [Сирота 2015: 140–141].
Но тем, кто имел законные валютные доходы, эти заработки позволяли жить лучше, чем основной массе населения. Например, отец председателя Ленсовета Александра Беляева был механиком Балтийского морского пароходства, ходил за рубеж и в итоге очень много зарабатывал. Он подарил своему сыну автомобиль, когда тот был еще только на втором курсе (по тем временам – немыслимая роскошь для студента). Семья имела все необходимое и жила настолько хорошо, что друзья спрашивали Александра: «Почему ты не любишь социализм? Ты же с ним в жизни никогда не сталкиваешься» [Беляев, интервью].
Впрочем, некоторые известные человечеству продукты не были доступны вообще никому, поскольку СССР их не производил и не импортировал. Как-то раз поэта Пригова, оказавшегося в Америке, хозяева поразили неким диковинным фруктом.
– Дмитрий Александрович, вы, наверное, не знаете, что это такое?
– Вот это… такое… генитальное?
– Если вам угодно так выразиться. Это плод авокадо [Жолковский 2000: 144].
Столь же диковинным плодом для жителей СССР являлось киви. Один крупный российский менеджер вспоминал, что впервые услышал про него лишь в конце 1980‑х [Хоффман 2008: 89]. Не то чтобы попробовать, даже узнать о существовании этих заморских чудес в Советском Союзе было трудно. Я тоже тогда ни про киви, ни про авокадо не слышал. Но однажды в книжке прочел о существовании такого продукта, как йогурт. Понял, что он, по-видимому, из «племени» молочнокислых. Но получил возможность попробовать лишь много лет спустя.
«Пирожок дешевый и лечение бесплатное»
Первым самостоятельным действием у меня, как, наверное, у многих московских и ленинградских детей рубежа 1960–1970‑х, был поход в булочную с зажатыми в кулачок копейками, выданными отцом на покупку батона. За 25 копеек… Или за 22… Эти получше, повкуснее. Были еще за 18, 16, 15, 13, 11, 9 и за 7… Хотя у каждого батона имелось название, советские люди в быту использовали его редко. Характерная для СССР той эпохи стабильность цен порождала бытовой прагматизм. Быстрый переход к делу:
– Тетенька, мне батон за двадцать две и полбуханки за шестнадцать.
Нет смысла запоминать название и цену продукта одновременно. Голова сама освобождалась от лишней информации. Поскольку про необходимое для оплаты число копеек покупателю знать обязательно, безликое словосочетание «батон городской» исчезает из обихода.
Впервые в жизни с необходимостью использовать при покупке торговую марку я столкнулся лишь после тридцати: в 1993 году в Стокгольме, когда покупал в ларьке мороженое. Попытался было сказать продавцу что-то типа «мороженое за двадцать две», но тот не понял. И лишь тогда для меня открылся богатый, разнообразный мир брендов, характерных для рыночной экономики с ценами, меняющимися в зависимости от времени и места продажи.
У нас в 1960‑х были стабильные цены, но еще не было супермаркетов. Первый супермаркет я увидел в эстонском курортном поселке Усть-Нарва, причем строили его буквально на наших глазах. Жизнь менялась. «Торговая точка» западного типа казалась непривычной и огромной в сравнении с обычными продуктовыми магазинчиками. В пореформенные годы, бывая порой в Нарва-Йыэсуу (так название поселка звучит по-эстонски), я удивлялся, как же на самом деле мал тот супермаркет в сравнении с современными питерскими.
Отец посылал меня за батоном (по-питерски – булкой) в маленькую хрущобу, идти до которой было примерно минут пять. И сами мы жили в хрущобе, построенной на южной окраине Ленинграда в самом начале 1960‑х, то есть при правлении Никиты Сергеевича Хрущева, запомнившегося народу малогабаритным строительством. «Хрущоба продовольственная», в отличие от обычной, жилой, кроме квартир, имела в двух торцах первого этажа по магазинчику – булочную и молочный. В них продавались так называемые товары первой необходимости. В булочную я и топал, зажав в кулачке копейки. Признаком «новой жизни» в продовольственной хрущобе было самообслуживание. Если в центре Ленинграда, согласно старой традиции, продукты, как правило, еще «отпускали» через прилавок с помощью продавца, то здесь хлеб был разложен по сортам на полках, к которым покупатели по очереди подходили сами. Щупали батон большими двузубыми вилками (крепко привязанными, чтоб не сперли) и, если свежесть удовлетворяла, накалывали и забирали. Я, правда, не накалывал, а сразу лапал рукой: мальчишка – что с такого взять? Полиэтиленовых упаковок для хлеба еще не существовало. Лежал он «голышом». И если вдруг падал на пол, то возвращался затем на полку «слегка запыленным», про что покупатель, появившийся через пару минут после падения, уже не догадывался. А уносил я батон из булочной в авоське – специальной сеточке, сплетенной в виде сумки, которую по дороге в магазин удобно прятать в карман. Больших полиэтиленовых пакетов не существовало так же, как и малых. Советский «продуктовый мир» легко подвергался экологически верной утилизации, однако не соответствовал, увы, элементарным правилам гигиены.