Последние десять лет я часто размышлял над этой проблемой, засунув текст почти написанной книги в долгий ящик, и постепенно приходил к выводу, что, скорее всего, моя ностальгия связана не с тоской по прошлому как таковому, а с тоской по тем мечтам, которые пронизывали это прошлое и которым не суждено было осуществиться. До определенного возраста мы мечтаем и надеемся, что мечты сбудутся. А когда они не сбываются, переносим «сбычу мечт» на все более дальний срок, благо жизнь ведь такая длинная. Но рано или поздно наступает момент, когда предельно ясно становится, что мечты молодости уже не осуществятся. Для кого-то – мечты о прекрасном принце. Для кого-то – мечты о всеобщем признании собственных талантов. Для кого-то – мечты о том таинственном месте на Земле, где наконец придет искомое счастье. Возможно, осознание невозможности «сбычи мечт» – самый трагический момент нашей жизни. Трагический и в то же время переломный. Когда уже невозможно обманывать себя пустыми надеждами, мечты вдруг невероятным образом трансформируются, превращаясь в ностальгию. Прекрасное будущее становится прекрасным прошлым, поскольку трудно ведь жить без прекрасного, хотя бы вымышленного. Иллюзии, которые невозможно засунуть в будущее, засовываются вдруг в прошлое, причем неожиданно для нас самих. Вот тогда-то давно утекшие воды и становятся мокрее, чем нынешние. А исследователь, пытающийся вывести нас на чистую воду в вопросе об искажении прошлого, становится лютым врагом.
Размышляя над всем этим, я однажды наткнулся на замечательные строки поэтессы Ларисы Миллер, выразившей мои мысли ярче, четче и лаконичнее:
Неясная ностальгия подобного рода может порой рационализироваться. Человек, полюбивший внезапно до боли свое прошлое неизвестно за что, пытается объяснить себе свои чувства. Ему кажется, что солнце тогда было ярче, хотя на самом деле ярче были надежды, которым он предавался под солнцем. Тут-то и выходит на сцену прекрасный Советский Союз с очень вкусным пломбиром, всеобщим равенством и высокими темпами экономического роста. Это, конечно, не полный самообман. Пломбир был и впрямь весьма неплох, равенства было больше, чем сейчас, если не брать во внимание номенклатурные привилегии, а рост ВВП был весьма впечатляющ, если не вдаваться в тонкости статистического учета. Самообман состоит в том, что почитатель пломбира, равенства и экономического роста закрывает глаза на целый комплекс осложнявших жизнь обстоятельств, о которых пойдет речь в этой книге. Но как же не закрыть на них глаза, если ты без всяких размышлений чувствуешь страшную ностальгию в душе и ищешь ей простое рациональное подтверждение?
Поразмыслив обо всем этом, я понял, что моей личной ностальгии в этой книге не место. Мало ли о чем я мечтал полвека назад и что не сбылось в моей жизни! Я напишу о том, почему «трава не была зеленее», и постараюсь обосновать это всем собранным материалом, а психологию ностальгии оставим психологам. Но если так, не будет ли моя книга носить исключительно критический характер? Не превратится ли она в «чернуху», если описать в ней лишь застойную экономику, убогую политическую систему и безыдейную идеологию? Не возникнет ли у читателя представление, будто наша жизнь была беспросветна и скрашивалась лишь теми мечтами, со «сбычей» которых дела не заладились?
Конечно, любой автор имеет право написать лишь о том, что ему ближе, оставив иные сферы иным авторам. Но я не хочу так поступать. Не хочу создавать у читателя представление о беспросветности, поскольку оно сильно исказило бы действительность. В нашей жизни всегда есть много такого, что не зависит от социального строя. И в СССР это тоже было. Были детские игры, была юношеская любовь, были открытия и впечатления. Ребенок не думает о дефиците товаров, он думает об игре в футбол с друзьями. Юноша мало думает о комсомольской работе, он больше думает о том, с кем пойдет в кино. И в принципе, книга о нашем прошлом может быть книгой об игре и о любви, но это опять-таки не моя тема. Ее я оставлю писателям. А вот о кино скажу.
Как для меня, так и для многих других людей важнейшим светлым пятном на мрачном экономико-политическом фоне была культура. И за прошедшие десятилетия мое представление о важности культуры «долгих семидесятых» лишь укрепилось. Специально опускаю перед словом «культура» напрашивающееся, казалось бы, слово «советская», поскольку, на мой взгляд, она скорее имела поколенческий характер, чем социальный. Интересно, что в свое время интервью для этой книги с Анатолием Чубайсом началось (несколько неожиданно для меня) именно с размышлений моего собеседника о роли поколений в культуре. Узнав, что я хочу составить представление о семидесятниках, Анатолий Борисович сказал, что относится к интеллектуальным достижениям нашего поколения весьма скептически, тогда как роль шестидесятников, сформировавшихся в сложный исторический период, считает чрезвычайно важной и видит в этом поколении целостность. Семидесятники создали бизнес, тогда как шестидесятники – это творческое поколение, многое нам оставившее: от абстрактной живописи и поэзии до экономической науки и косыгинской реформы [Чубайс, интервью]. Я, возможно, не столь скептически смотрю на семидесятников (хотя со времени той беседы мое мнение о нашем поколении ухудшилось), но признаю, что вырос на шестидесятнической культуре, являющейся частью большой русской культуры. Проще говоря, я вырос на произведениях шестидесятников (писателей и поэтов, режиссеров и артистов), в которых мне дорог был скорее их духовный поиск, чем попытка найти свое место в рамках советской идеологической системы. Я сопереживал скорее тем, кто шел за выхолощенными в советской школе Львом Толстым и Федором Достоевским, чем тем, кто шел за мифологизированным советской школой Лениным в надежде обрести идеальный мир раннего большевизма.