Стукачом Лабудов доблестно стал в рядах Советской Армии. Этот больной на всю голову имел непоколебимую тупость на прыщавой морде и блокнот за пазухой. В блокнот он записывал от своей дырявой памяти и непомерной глупости всякие анекдоты за наших легендарных вождей. И как-то его блокнот все-таки прочитали те, кто по роду службы обязаны знать, за что можно повязать каждого советского человека. Перед солдатом Лабудовым выросла проблема кем быть: стукачом или диссидентом. Лабудову академические лавры Сахарова вовсе не улыбались, поэтому он, не колеблясь, выбрал борьбу со всякими гадами. И с чувством собственного достоинства стал стучать такими темпами, что его вербовщики пребздели: может быть, этого типа им подставила иностранная разведка?
Вот тому еще золотому товарищу Говнистый стал жаловаться на боль в пояснице. Лабудов притворно сочувствовал, злорадствуя в душе. И даже не потому, что ему всегда становилось хорошо, когда другим делалось хуже. А из-за того, что Говнистый в свое время приперся на его концерт с бесплатным входом. Потому что Лабудов его пригласил, хотя Говнистый спросил насчет того, будет ли бесплатным и выход. Во время сольного выступления Лабудова Говнистый вытащил из кармана лимон и начал его смачно жевать. Хотя музыкант старался не смотреть в сторону чавкающего зрителя, лимон притягивал его, как порнофильмы комсомольских идеологов. И очень скоро из флейты вместо звуков, над которыми напрягался Бетховен, стали вылетать одни только слюни Лабудова. После этого флейтист разобиделся на Говнистого до такой степени, что перестал на него стучать.
От боли в пояснице Говнистый незаметно перешел к своим наблюдениям за жизнь. И хотя Лабудов давно не стучал на Говнистого, он по профессиональной привычке стал залазить до него в душу своими невзрачными вопросами. Говнистый между прочим проболтался, что спешит за ящиком шампанского. Потому что в Одессу попал один его кореш, он хочет отпраздновать досрочное освобождение, которое устроил себе без разрешения тюремного начальства. И нагло называет фамилию этого кореша, а также хату бабы, где завтра он будет ждать Говнистого, чтобы замочить эту радость.
Лабудов срочно вспоминает, что у него репетиция, и бежит в свою родную оперу под названием «кабинет доверия». И перед тем, как скакануть в какой-то из родных домов — Лабудов с одинаковым удовлетворением стучал в самые разные организации — флейтист зыркает на стенд у стены, за которой сидит милиция. А там нагло лыбится на желтой газетной бумаге этот самый кореш Говнистого, между прочим говоря, наиболее отъявленный товарищ из всех изображений вокруг себя.
Если бы Лабудов настучал ментам, как это было в натуре, то после их беспримерного штурма, во время которого Панич сверкал голой жопой по Садовой улице, они бы решили отблагодарить Говнистого. Но Лабудов был не просто скупердяем, а еще и тщеславным. Он указал в своем очередном отчете, что лично с риском для жизни и материальными затратами выследил, где скрывается опасный рецидивист. На что и рассчитывал предусмотрительный Говнистый. Поэтому после того, как регулярно плативший ментам Я Извиняюсь перестал разгонять табачный дым своим костылем у их виноватых морд, Лабудов сидел дома морально удовлетворенный и мечтал, паскуда жадная, о материальном поощрении. И когда другого крайнего менты не придумали, они позвали к себе верного стукача. Лабудов перся на конспиративную квартиру с таким видом, будто он разгромил Лэнгли. Но через две минуты после того, как флейтист переступил порог, его начали награждать с такой энергией… Короче, он сильно стал жалеть за то, что весь из себя не резиновый.
Примерно так же обошелся со своим сыном и старый Я Извиняюсь, когда понял, что грозная фамилия Панич превратилась в очередное посмешище Одессы.
Когда папаша Я Извиняюсь немножко отошел от своего характера, его сынок начал осторожно выдавать соображения уже почти без риска получить костылем по морде. И что предложил этот любитель искусства за наличный расчет своему родственнику? Ничего нового — еще раз убить Позднякова. Я Извиняюсь передумал в очередной раз дать сыну чем-то по голове, потому что сколько он ни бил его по этому месту — мозгов все равно не прибавлялось. Поэтому Я Извиняюсь не поленился достать из-под кастрюли с компотом книгу и вычитал оттуда специально для сына: «Мертвые сраму не имут». А потом уже объяснил своими словами, что Позднякова надо, конечно, доводить до могилы, но перед этим обосрать на весь город так, чтобы люди перестали принюхиваться к тому дерьму, которое по сей день стекает с младшего Панича. Это напоминание самому себе так обозлило инвалида, что он тут же стукнул своего наследника костылем куда попало, хотя тот совсем перестал бояться и даже пытался лыбиться. А потом окончательно остывший Я Извиняюсь вызвал к себе главного эксперта всякой живописи по кличке Рембрандт.
Этот незаменимый специалист в свободное от консультаций коллекционеров время околачивался на хорошей должности в музее, набитом шедеврами и фуфелем. А прозвали его Рембрандтом вовсе не потому, что он держал в руках карандаш лучше стакана, а из-за Позднякова. Известный собиратель когда-то стал причиной того, что над Рембрандтом долго ржал весь город. И папаша Я Извиняюсь прекрасно понимал: его эксперт будет придумывать диверсию конкуренту с удвоенной энергией.
Рембрандт был постоянно мрачным и тощим, хотя жрал в два горла без солитера у организме. А когда-то он был улыбчивым и важным, пока Поздняков не сделал из него то, чем он был на самом деле.
Заходит как-то знаменитый одесский Рембрандт, а тогда еще известный узкому кругу специалист, в букинистический магазин. И начинает протирать свои без того бегающие шнифты. Потому что рядом с полным брокгаузовским Пушкиным за сто рублей, лежат старинные гравюры с подписью его теперешнего однофамильца. И музейщик начинает мацать листы так, как будто он только вчера их здесь случайно обронил и всю ночь разыскивал. Попутно, понятное дело, спросил продавца, мол, кто приволок сюда вот эту самую мудистику, которую он, так и быть, купит от не хер делать. Продавец нехотя поведал постоянному клиенту, что такого мусора им каждый день мешками наволакивают и всех, кто это делает, трудно запомнить даже при его феноменальной памяти. Так и не узнав, где еще можно чем поживиться, тем не менее довольный эксперт отсчитывает кровные семьдесят рублей и от радости вышивает иноходью прямо домой. Порылся для приличия в каких-то каталогах и лишний раз убедился, что глаз у него не какой-то там вшивый алмаз, а обработанный до высокой степени искусства брульянт. Перед вторым стаканом искусствовед задумался, оставлять ли дома это мало кем тогда понимаемое богатство или прославиться на весь свет? После четвертого стакана убедил сам себя прославиться, потому как при желании может из родного музея приволочь домой все, что там плохо лежит. А что хорошо лежит в музее, можно пересчитать, не снимая носков.
И он делает подарок музею своим научным открытием. Гам подымается невероятный, все верещат: от местной газеты до ТАСС о находке известного ученого. Правда все дружно набирают в рот водопроводных помоев из Днестра, где он нашел гравюры Рембрандта, зато напирают, что подарил их музею, в котором получает зарплату. И тут же вдалбливают самым тупым читателям: за границей такую коллекцию гравюр какой-то кровосос-миллионер запрятал бы куда подальше. А у нас — идите, смотрите, все народное, и этот Рембрандт тоже. После таких идиотств в напечатанном виде возле музея выстраиваются очереди, длиной как сегодня за пивом, и каждый, кто до сих пор не мог отличить багет от нафталина, считает своим долгом ощупать глазами то, что надыбал эксперт Панича в лавке на Греческой площади.
Целых две недели Одесса бесилась в очереди по поводу этих самых гравюр и бескорыстного эксперта. Потому что по тем временам эти гравюры могли потянуть на гигантскую сумму — полторы тысячи рублей из-за их автора с громким именем. А когда ажиотаж немного схлынул, в музей заявился Поздняков. Вообще-то в этом музее он показывался реже, чем в других, потому что в свое время дал по морде его директору и опасался возможной вендетты. Но Рембрандт есть Рембрандт и Поздняков рискнул. Он посмотрел внимательно на ждущего очередного кило комплиментов эксперта и попросил, если конечно можно, расконвертовать бесценное произведение искусства. Любое, на выбор. Музейщик-профессионал, понятное дело, снисходительно посмотрел на собирателя-любителя и со словами «Ты совсем уже озверел от своей наглости», сделал все, что тот просил.