А один раз соседский мальчик поймал в ловушку зяблика и сказал, что выколет ему глаза иголкой, чтобы зяблик не переставал петь. Ты знал об этом, Зейде? Ты знал, что певчая птица, когда ты выкалываешь ей глаза, она поет и поет, не переставая, пока умирает без капли сил? Тогда я украл у дяди копейку, чтобы выкупить эту птицу, и он меня поймал, мой дядя, и прямо срывал с меня куски, так он меня бил: «Шмендрик! Ты хочешь, чтобы мы все умерли с голода?!» — он мне кричал, и тогда я убежал на речку и два дня не приходил обратно. Вместо еды я ел растения, воду пил с реки, сидел себе и делал бумажные кораблики, и писал на них: «Тате, тате, кум аэр ун нэм мир аэйм!» Ты можешь это понять, Зейде? Из-за этого твоего имени я совсем забываю, что ты не знаешь идиш. «Папочка, папочка, приди сюда и забери меня домой!» — вот что я там писал. И пускал кораблик за корабликом по воде, пока дядя нашел меня, и потащил меня за руку обратно в свою мастерскую, и снова бил меня до смерти затрещинами: «Будешь знать, как писать про меня такие вещи!» — кричал он на меня. А сыновей своих он послал выловить мои кораблики, потому что он тоже знал, как далеко они могут заплыть. Что тебе сказать, Зейде? Ребенка можно побить и можно наказать, но его дух ты не сломаешь и мечту ты в нем не убьешь. Чтобы рассказать тебе все, что со мной было у этого бандита, моего дяди, человек должен быть как сам Достоевский. Но одну вещь я тебе все-таки скажу, Зейде, чтобы ты знал: с птицами я не расстался. Я рос с ними. И у меня всегда была птица, чтобы пела для меня. Это только нужно для себя решить, и все. Я просто решил, что каждая птица, которая летает в воздухе, это она для меня машет крыльями, и каждая птица, которая поет на дереве, она поет для меня. Дядины дети уже были гимназисты, а я — я был только помощник жестянщика, маленький мальчик с ожогами от горячего олова, кожа на руках белая и серая, как у мертвеца, и кашель от карбида и угольной пыли, и через окно этот мальчик видел, как они шли в своих гимназических костюмчиках с пуговицами. Но птицы, Зейде, — они пели для этого мальчика. Через окно я видел их и говорил: как ты мог сделать такое, Господи, — птицу, которая поет и летает, и почему ты не сделал меня таким же? Вот он я перед тобой, Господи, вот он я, объясни мне?
— Вот он я перед тобой, вот он я, объясни мне, — повторил Яков, как будто смакуя вкус этих слов вместе с яичницей, а потом произнес их снова, но уже на идиш, с трогающей сердце слезной интонацией и с теми же идишистскими ударениями на первых слогах, как произносила слова моя мама.
8
— И вот так я им всем завидовал, и вот так я хотел для себя. Ой, как я завидовал! Этим детям из-за их костюмчиков, и птицам — из-за их крыльев, и воде нашей Кодымы, что девушки окунают в нее свои руки, и даже той черной скале я завидовал, что ее касались их колени. И даже сегодня — отнять у кого-нибудь я не отниму и украсть не украду, но хотеть, Зейде, я хочу и завидовать я завидую. Потому что хотеть что-нибудь и со всей силы чего-нибудь желать, Зейде, — это такие две птицы, которых никто не может поймать и никто не может отрезать им крылья. На черной скале они стирали, и ветер заглядывал им под платья, а парни приходили, и стояли с ногами в воде, и пускали им бумажные лодочки со словами любви. Когда ты вырастешь и тоже станешь парнем, Зейде, ты поймешь: можно бегать за девушкой, можно посылать ей всякие маленькие подарки, можно петь ей ночью песни, как итальянцы с гитарой, можно послать ей бумажный кораблик по воде, а лучше всего, наверно, сделать это все вместе, потому что ты никогда не знаешь, что она на самом деле любит. Вот сын нашего мельника увидел как-то коляску на дороге, которая шла вдоль той Кодымы. Он как раз стоял возле большого мельничного колеса, и два зеленых глаза посмотрели на него из той коляски таким взглядом, что даже ты, в твоем возрасте, Зейде, понял бы этот взгляд. И вот он сидел целый день и думал, что ему сказали эти глаза, пока под конец совсем сошел с ума и начал бегать за каждой коляской и каждым фургоном, что проезжали по улице, и однажды побежал так за коляской, в которой сидела любовница казачьего офицера. Это была такая еврейка, которая ездила за своим офицером всюду, куда его отправляли вместе с его эскадроном. У нее был фургон с лошадьми и в нем всякие люксусы, которые нужны для любви, все это было у нее там, кровать с бархатной занавеской, и постель из шелка, который делает мужчину сильным на целую ночь. Может, ты еще не в том возрасте, когда можно уже слушать такие истории, а, Зейде? И всякие колбасы, и продукты, и бутылки у нее там тоже были, потому что любовь вызывает большой аппетит, и каждая вещь лежала на своем месте в своем ящике, потому что женщина, которая очень-очень любит, становится очень-очень аккуратной, точно наоборот, чем мужчина, у которого вместе с любовью тут же начинается балаган. И у нее были красивые брови, такие брови, что ради них понимающие мужчины могут даже убить. Женщине, чтобы удержать мужчину, ей не нужно, чтоб у нее было больше чего-то одного очень красивого. Мы, мужчины, должны стоять, как скотина на рынке, и показывать все, что у нас есть внутри и снаружи, но женщины — это другое дело. Можно любить всю женщину, целиком, в течение всей жизни, за что-то одно, даже очень маленькое, но очень красивое, что у нее есть. Только запомни — женщины не знают об этом, и нельзя им про это рассказывать ни в коем случае. Я уже говорил тебе такое раньше, да, Зейде? Уже говорил? Ну, все равно. Это не страшно. Есть вещи, которые можно сказать и дважды. Первый раз ты говоришь, когда только подумал о чем-то, а второй раз, когда понял тоже. А если ты думал, что еврейский Бог как-то старается ради нашей любви, так ты представь себе такую картину: идет эскадрон казаков, скачут кони, шум, пыль, топот, и за тем эскадроном фургон, и в нем еврейка со своим офицером в их шелковой постели. А этот глупый сын мельника, который из-за тех зеленых глаз бегал за каждой коляской и фургоном, бежит и за этим ее фургоном, ну, а тот казачий офицер долго не думал, и, ты меня извини, Зейде, даже не вынув свой шванц[9] из своей еврейки, он оперся — вот так, на одну руку, — а вторую руку с саблей высунул из окна фургона и прямо, не отрываясь от своего дела, одним ударом расколол ему голову, как арбуз, так что мозг выплеснулся на землю вместе со всей его любовью, и с его вопросами, и со всем, что там у него было. Потому что любовь, как я тебе уже сказал, Зейде, она в уме, в голове она, а не в сердце, как в твоем возрасте еще думают и ищут ее там. Ну, а теперь ешь, майн кинд, ешь, моя сирота. Жаль, что твоя мать не здесь и не может нас увидеть — отец и мальчик радуются и кушают вместе. Извини, если я, может быть, перебил тебе аппетит такой майсой[10]. Эс, майн кинд, ешь!