В конце концов Одед пришел в себя и поднялся на сеновал, и когда он схватил отца за руки и потянул на себя его широкое тяжелое тело, оно вдруг стало легким, как перышко, и поднялось с земли.
Моше позволил мальчику привести себя домой и там рухнул на кровать и уснул. Он проснулся лишь наутро, под рассерженное мычанье коров. Закончив дойку и отослав детей в школу, он оседлал коня и поскакал в соседнюю деревню.
— Скажи той своей женщине, чтобы она приезжала, — сказал он Менахему, даже не спешившись.
— Подожди, Моше, дай коню поесть и попить, присядь, поговорим немного, — предложил Менахем.
— Не сегодня, Менахем, — попятил коня Моше. — Напиши побыстрей, пусть приезжает.
— Весна приближается, Моше, — засмеялся Менахем. — Если мы не поговорим сегодня, тебе придется ждать, пока не кончится Песах.
— Я подожду. Напиши ей сегодня же. Пусть приезжает.
Он пнул коня пятками в живот и поскакал домой.
23
— Еще сладкого?
— Да, — сказал я.
Снова кипятится вода, и отделяются желтки, и отдает свой аромат вино, и окунается палец.
— Каждый раз получается немного иначе, — усмехнулся Яков. — Может быть, недостает немного жира от старой падали, а?
Он поставил на стол бокал, сияющий и прозрачный, как крыло стрекозы, вложил в него ложечку и пододвинул ко мне.
Не дожидаясь его указаний, я закрыл глаза и открыл рот. Я слышал, как он вздыхает, выливая содержимое ложечки мне на язык.
Слова не могут описать ту сладость, которую мне по сей день так и не удалось ни разу воспроизвести. Много лет уже прошло с нашего первого ужина, но воспоминание о его заключительном блюде и сегодня еще ласкает мое нёбо, и притом так отчетливо и сильно, что порой, ковыряя в зубах зубочисткой, я то и дело выковыриваю из-под коренных зубов схоронившуюся там одинокую молекулу тогдашней сладости.
— Знаешь, что ты ешь? — спросил Яков.
Я помотал головой из стороны в сторону.
— Эта итальянский десерт.
Я боялся, что если открою рот, весь этот хороший желтоватый вкус сразу же улетучится.
— Когда-то у меня было много канареек, — сказал Яков.
Я кивнул, снова закрыл глаза, и Яков вылил мне в рот еще ложечку счастья и потрясения.
Он испытующе посмотрел на меня, как будто хотел узнать, что еще мне известно. Я ожидал, что он спросит: «Почему ты сделал мне это зло, Зейде?», — но он не знал, и не подозревал, и не спросил, ни во время того ужина, ни во время последующих, и только поинтересовался:
— Тебе вкусно?
Вот и наступила та минута, когда я вынужден был проглотить то, что держал во рту.
— Очень вкусно, — сказал я. — Самое вкусное, что я ел в жизни.
— Может, хочешь послушать музыку? — спросил Яков.
Он окунул два пальца в миску и с удовольствием облизал их.
— Сколько сил дает этот желток, — сказал он. — И сколько жизни.
Было уже поздно. Со стены на меня смотрела пугающими глазами самая красивая женщина в деревне. Десерт Якова навеял на меня сонливость.
— Хорошо, — согласился я.
Он положил пластинку на свой граммофон, покрутил ручку, и скрипучая танцевальная музыка разлилась по комнате.
— Это танго, — сказал Яков. — Здесь, в деревне, это не танцуют. Это танец любви и свадьбы, для мужчины и женщины. Танго — это трогать, прикасаться. Ты знал это, Зейде?
Он продолжал сидеть, но два его пальца танцевали по столу, как две маленькие ноги, оставляя желтоватые следы сладости на дощатой поверхности.
— Если хочешь, Зейде, я научу тебя этому танцу.
— Не сейчас, — сказал я.
— Это танго, — сказал Яков, — это такой танец, что никакой другой на него не похож. Это единственный танец для двух людей, который человек может танцевать в одиночку. Его и сидя можно танцевать, и лежа можно, и даже во сне. Деревенский Папиш сказал о нем когда-то, не забуду, как он красиво тогда сказал: «Танец, где нет ведущего, танец подавляемой страсти и нарастающей тоски». Этот Папиш, он временами говорит так красиво, что прямо болит сердце его слушать.
Двенадцать лет мне было тогда, и я немного испугался и хотел уходить.